РУССКАЯ ПОЛИТИКА И РУССКАЯ ФИЛОСОФИЯ (*)


Эпиграф: "Русский простолюдин знает и любит родную природу"
(В.Набоков, "Дар")

I

Русское общественное мнение возникло в начале XIX века, вполне оформилось к его середине, продолжало существовать после 17-го года в русской эмиграции, и в рудиментарной, но всё-таки имеющей быть форме наличествует даже в современной "Эрэф". Но способность русского общества к рациональной самооценке сформировалась только к началу ХХ века и проявила себя лишь однажды - в знаменитых "Вехах". "Вехи" - единственный культурный манифест русской цивилизации, единственная согласованная акция представителей русской культуры, соединившая в себе новаторство, глубину постановки задач и блестящую литературную форму. Это достаточно замкнутое и автономное явление: что-то появилось в духовном мире России и сразу же погибло.

Вообще культура систематического мышления обладает большой степенью "заразности" и, раз возникнув, существует неопределённо долго. Плесень интеллектуального эгоизма необычайно цепка и бысто заполняет собой все поры филологической реальности. В интеллектуальной истории России мы имеем крайне РЕДКИЙ пример гибели философии. Эта "смертность", хрупкость, может быть, главная особенность русского мышления. Русская мысль, слабая и вторичная, была всё-таки достаточно мощна, чтобы существовать, но "посуществовав" немного, она снова погасла в азиатской ночи. По крайней мере, в этом есть определённый трагизм, который, может быть, явится достаточной компенсацией её изначальной слабости. Внутренняя вялость мышления компенсируется внешней динамикой, процесс интеллектуального саморазвития - процессом социально навязанного разрушения. Подобное "единство места и времени" драмы отечественного самосознания даёт ей некоторый сюжет. Здесь имеется возможность общей оценки, и в этом смысле можно говорит о некоторой "русской идее".

II

История "Вех" весьма необычна. Пожалуй, ни один документ такого масштаба и рода не имел столь парадоксальной судьбы. Всеобщее неприятие "Вех" со стороны современников производит фантастическое впечатление, особенно если учесть, что последующий ход исторических событий разжевал идеи философских эссе до полного неприличия басенной морали.

Очевидно, что в случае "Вех" речь шла не просто о недопонимании, о недостаточном уровне культуры читающей публики, а о разном менталитете авторов и читателей. Нельзя сказать, что русское общество оказалось не в состоянии прочесть это произведение (между прочим, написанное вполне доступным языком и в своей аргументации зачастую рассчитанное на уровень "развитого студента"). Нет, оно демонстративно отказалось это сделать, отвернувшись от "Вех" как от чего-то невыразимо гадкого, вызывающего почти физиологическое отвращение.

Интересно, что эта реакция была воспринята веховцами как личная неудача, и они вплоть до 17-го года фактически прекратили критику интеллигенции. Это косвенно свидетельствует о том, что заявленный в "Вехах" тип мировоззрения был в значительной степени чужероден самим авторам. Сборник явился чем-то вроде прыжка выше головы, звёздным часом, которым его авторы исчерпали свою интеллектуальную энергию. На это указывает и тот факт, что в "понятийном аппарате" сборника лишь весьма интуитивно и противоречиво проводится граница между интеллектуалами и интеллигентами, то есть между производителями идей и их популяризаторами и распространителями. А не видя всей глубины противоречий между небольшой группой творческих личностей и гораздо более широким слоем культурных посредников, авторы сборника, естественно, не смогли достаточно ясно определить собственную роль в духовной жизни общества и взять и выдержать сообразный этой роли тон.

Собственно кому были адресованы "Вехи"? Если это был первый манифест зарождающегося САМОсознания нации, то его авторы могли апеллировать только к самим себе. К сожалению, сами веховцы этой проблемы просто не поняли. То, что вопрос об адресации не был поставлен в самих "Вехах", ещё объяснимо. Но авторы "Вех" не решили его для себя и после позорного и окончательного провала "русского общественного мнения". Авторы "Вех" сказали простым русским языком самоочевидную вещь: подлинную культуру и демократическое общество можно построить только исходя из примата внутренней жизни личности, а не коллективизма русской интеллигенции, подчиняющей личностное начало нуждам и задачам бессодержательной "социальной жизни". Либеральная и демократическая общественность России ответила на это грязной демагогией. Это закономерно. Странно, что авторы "Вех", во-первых, очень болезненно переживали своё интеллектуальное одиночество и, во-вторых, не сделали в цепи умозаключений следующий шаг: если самоочевидное "что" было непонято и отринуто читателями, значит дело в неправильном "как". По сути правильные "Вехи" были неправильно сделаны. Всё говорилось так, но не на том языке. Не нашли языка - возник сбой в программировании. Констатируя чудовищную глупость русской интеллигенции, "веховцы" попытались убедить её в этом при помощи перевода диалога в область метафизики. Но для интеллигентов надо было писать в гораздо более простой форме, "с примерами", брать голосовыми связками и тиражной массой, играя на мифологических комплексах и в конце концов апеллируя прежде всего к интеллигентским низам. Если этого не произошло, то дело было скорее в убеждении самих себя (причём убеждении не совсем удачном, если сам вдохновитель сборника Гершензон после революции 1917 года перешёл на сторону большевиков). В противном случае речь бы шла не о метафизике, а об агитации и пропаганде среди неразвитой интеллигентской массы. Кстати именно так действовали кадеты и социалисты: они не спорили с веховцами, а "объясняли" их массовому читателю. Милюков стал разъезжать по городам России, читая антивеховские лекции, был основан журнал "Запросы Жизни", главная цель которого была полемика с "Вехами", по всей периодике прокатился шквал соответствующих выступлений и т.д. и т.п. Шла "массированная кампания". В ответ на это веховцы хотели выпустить новый сборник, хотели выпустить подборку полемических высказываний вокруг "Вех", хотели ещё что-то, но не сделали ничего. У них не было "аппарата", и они проиграли. Порицая коллективизм интеллигенции, они решили бороться против него индивидуалистическими методами, тогда как для "партии" мнения отдельных людей не интересны и она их легко подавляет просто своей массой.

На самом деле у веховцев не было политической задачи. Они писали для себя. Следовательно, это был некоторый "отчёт перед референтной группой". Но кто же являлся референтной группой для веховцев? Увы, всё та же интеллигенция. "Вехи" - это не адаптивный текст и за этим текстом ничего нет. Это не был интеллектуальный урок для российской интеллигенции со стороны русских интеллектуалов, потому что здесь не было и апелляции собственно к интеллектуалам. Интеллектуалами и были в России только сами веховцы, но в "Вехах" они вместо попытки внутреннего диалога друг с другом апеллировали к своим интеллигентским инстинктам, являвшимся личной проблемой каждого автора в отдельности. Каждый автор "Вех" убеждал только самого себя, но учебник невозможно написать для себя. Учебники пишутся для других. С точки зрения "идеологической" веховцы перемудрили, меча бисер перед примитивной интеллигентской толпой. С точки зрения философской веховцы взяли неправильный тон "декларации", заменив самоанализ призывами к самоанализу и забыв при этом, что на уровне метафизическом уже не существует партий и партийной истины, следовательно, обращения и призывы лишены какого-либо смысла. Прозвучавший в "Вехах" призыв к "покаянию" интеллигенции так же нелеп, как призыв к интеллигенции перестать быть интеллигенцией. Интеллигенцию надо было использовать, а первый этап этого - посмотреть на самих себя как интеллектуалов, а не интеллигентов, вывести себя за рамки интеллигентской толпы.

Совершенно неправильное отношение "веховцев" к интеллигенции в значительной степени обусловлено неправильным отношением к более низким социальным слоям. Так, Булгаков в пылу полемического задора писал: "Народ наш, - скажу это не обинуясь, - при всей своей неграмотности, просвещённее своей интеллигенции". При этом он не обратил внимание на то, что речь идёт о "СВОЕЙ" интеллигенции, что интеллигенция-то в отличие от интеллектуальной элиты и связана с народом ещё достаточно крепко и органично. Кто же будет общаться, точнее нянчиться с малограмотной чернью, "сволочью", которой только предстоит стать сначала "хамами" городских окраин, а потом "пролетариями"? Только полуобразованная "интеллигенция". Интеллигенции народ был интересен. Она постоянно к нему лезла, она была связана с ним тысячеми нитей и именно её, а не собственно "народ" надо было ИСПОЛЬЗОВАТЬ. Использовать как грубых проводников поверхностного европеизма в народную толщу, как пропагандистов низшего звена. Кстати, при подобном изменении точки отсчёта интеллигенция выглядела вовсе не так жалко, как это рисовалось авторам "Вех". На фоне ТАКОГО народа, каким были русские в начале века, русская интеллигенция была очень и очень ПРИЛИЧНА.

Другое дело, что на фоне уровня миропонимания, заявленного в "Вехах", интеллигенция была по меньшей мере жалка. В этом ещё не было ничего страшного. Но русская интеллигенция в своём отношении к "Вехам" окончательно обозначила безусловно негативное отношение к СВОЕЙ интеллектуальной элите. Ещё можно было не принимать гениальных одиночек XIX века, но в начале ХХ был отринут только появившийся СОЦИАЛЬНЫЙ СЛОЙ, и речь пошла уже о социальной закономерности. Не в том дело, что интеллигенция была "страшно далека от своих гениев", а в том, что она этих гениев "не слушалась" и даже "не слушала". Это действительно редкий пример в духовной жизни человечества. Ведь обычно культурные менеджеры и посредники наоборот относятся к выдающимся представителям духовной жизни нации весьма почтительно. При частных человеческих случаях естественной зависти или мещанского консерватизма всё же общая тональность - почитание и благоговение. Русские же интеллигенты вытирали ноги о Пушкина и Достоевского, не говоря уже о веховцах. Русская интеллигенция была какая-то другая. И элита у неё была другая, а может быть, она в ней вообще не нуждалась - ведь достаточно мало народов обладает самосознанием.

С другой стороны, и у веховцев была странная ненависть к интеллигенции, точнее её неприятие носило странный характер. Например, Франк сетовал в "Вехах" на распределительное отношение русской интеллигенции к культуре. Но интеллигенты и должны распределять, а не производить. Эта обида на нетворческий характер сельских учителей и заводских техников весьма подозрительна. Обычно иррациональные упрёки, носящие абстрактно-обобщённый характер, базируются не на культурной или социальной, а на этнической почве. Никто всерьёз не упрекает ребёнка в том, что он ребёнок, упрёки немца в том, что он немец, или китайца в том, что он китаец обычны. Вчитаемся в веховскую характеристику интеллигентского образа жизни:

"В целом интеллигентский быт ужасен, подлинная мерзость запустения: ни малейшей дисциплины, ни малейшей последовательности даже во внешнем; день уходит неизвестно на что, сегодня так, а завтра, по вдохновению, всё вверх ногами; праздность, неряшливость, гомерическая неаккуратность в личной жизни, наивная недобросовестность в работе, в общественных делах необузданная склонность к деспотизму и совершенное отсутствие уважения к чужой личности, перед властью - то гордый вызов, то податливость..." (Гершензон).

Это, скорее, этническая критика интеллигентского образа жизни. Его физиологическое неприятие. Однако нельзя сказать, что здесь мы видим перед собой набросанные кистью мастера уникальные проявления "загадочной русской души". Наоборот, такой тип жизни хорошо известен. Это не что иное, как полная характеристика быта АЗИАТСКОГО интеллигента - турецкого, арабского, индийского, на худой конец румынского или греческого.

Другой вопрос, что это азиатское безумие из-за дуализма русской культуры мучительно и вызывает страдание личности, трагически переживающей собственную слабость. Любому русскому слишком знакома боль дневников Толстого: "Третьего дня писал, что надобно положить вставать в 8 часов, не пить кофий, не говорить с глупцом Кунаковым о Т.Н. И опять вчера проспал до обеда, выпил два кофейника и весь вечер задушевно проговорил с Кунаковым. Он опять смеялся надо мной, дурно отзывался о Т.Н., а я не смел его срезать". И это годами.

Подобная ремиссия европейского сознания приводит к наивной семинарской этике. На собственно Востоке этики просто не существует, так как не существует рефлексии и её эмоциональной основы - чувства вины. На периферии западного мира этика существует, но в максимально грубой форме, явленной в толстовстве с его скрежещущими и западающими шестернями, придающими наивный титанизм нравственным вопросам, по сути своей детским и не стоящим выеденного яйца. Собственно русская этика как абстрактная философская дисциплина была сформулирована именно Толстым, который дал стиль переживания этических вопросов, до этого лишь имитируемый философией Соловьёва. Далее, развиваясь, русская этика пришла к постановке первой осмысленной проблемы, правда уже в эмиграции, где, так же скрежеща и западая органчик "русской этической мысли" стал пытаться высвистеть простую мелодию: "Большевики негодяи, а их жертвы в определённой степени как бы порядочные люди". Разгорелась полемика вокруг мыслей Ивана Ильина о противлении злу силою. Таким образом, мысль Толстого через 50 лет достигла своего антитезиса. Завязалась "полемика на этические темы". Обсуждался вопрос: есть ли зло ударить по щеке хулигана - и это в цивилизации, которая уничтожала в то же самое время десятки тысяч человеческих жизней каждый день. Что-то здесь русским мешало; если для человека ПРОБЛЕМА встать с дивана, значит что-то мешает - церебральный паралич или сломанные ноги. И для русской личности эти детские вопросы ("пап, кто сильнее - слон или кит?") действительно были ПРОБЛЕМАМИ, потому что русская личность была с перебитыми ногами - по ночам она становилась на четвереньки и выла на Луну, как профессор Бездомный из "Мастера и Маргариты". Драма Толстого - сюжет его жизни и, параллельно, динамика развития мифа - это столкновение европейского автономного "я" с коллективистским "мы" Азии. Он был, несомненно, европейцем до мозга костей, но европейцем быть ему было трудно. Больно. Поиск удобной жизни, сообразной жизни и привёл к вроде бы абсурдному толстовству: "Продать имение и залезть на дерево". Толстовский ужас перед смертью был концентрированным выражением общего ужаса перед индивидуальным существованием. Толстой был мудр, и он почувствовал настолько верно, что возникло толстовство. Масштаб его сейчас забыт, но он был огромен (собственно, весь образованный класс России 80-х годов прошлого века прошёл через толстовство: толстовцами были все от Бунина до Крупской). Толстовство быстро сошло на нет в суматохе начала XX века, хотя его дальнейшее успешное развитие, может быть, означало бы относительно безопасную азиатизацию России, коррекцию петровского "перебора".

Внутренняя противоречивось русского индивидуального сознания приводит к второсортности и социальной неудачности интеллигентских профессий. В "Вехах" по этому поводу достаточно красноречиво высказывается Изгоев:

"Средний массовый интеллигент в России большею частью не любит своего дела и не знает его. Он плохой учитель, плохой инженер, плохой журналист, непрактичный техник и проч. и проч. Его профессия представляет для него нечто случайное, побочное, не заслуживающее уважения. Если он увлечётся своей профессией, всецело отдастся ей - его ждут самые жестокие сарказмы со стороны товарищей, как настоящих революционеров, так и фразёрствующих бездельников".

Та же мысль в статье Бердяева:

"Кому приходилось иметь дело с интеллигентами на работе, тому известно, как дорого обходится ... интеллигентская "принципиальная" непрактичность."

Здесь тоже даётся скорее ЭТНИЧЕСКАЯ, чем социальная характеристика интеллигенции. Что такое "интеллигент на работе, с которым приходится иметь дело"? Работают в конторе 20 служащих - 10 интеллигентов и 10 неинтеллигентов. Интеллигенты - полуобразованное хулиганьё, мешающее работать остальным. Кто же "остальные"? Тут дело уже не в "интеллектуалах" и "интеллигентах", а в отличиях этнических и субъэтнических. Если восточноевропейский еврей, украинец, грузин или русский разночинец - пиши пропало. Если немец, германизированный еврей или русский из дворян - работа пойдёт. Любому человеку, знакомому с социальной и культурной жизнью предреволюционной России, ясно, что приведённые выше характеристики интеллигентского отношения к работе совершенно неприложимы к жившим в России немцам и германизированным евреям, не говоря уже о русском дворянстве, находившимся по сравнению с интеллигенцией в другой социальной ситуации.

Крайне показательно, что после революции "белые карьеристы" мгновенно превратились в неудачников, а за "плохих учителей и инженеров" кто-то начал усердно молиться. Немцы были сосланы в Сибирь и Среднюю Азию, где стали главной тягловой силой местных колхозов, а азербайджанцы и каракалпаки составили основу новой интеллигенции, делая бешеную карьеру. В то время как в Грузии появились целые деревни, где жители поголовно имели высшее образование, у немецких колхозников в Таджикистане зачастую не было и среднего. При этом белое русское дворянство было мгновенно уничтожено, но "серый" русский крестьянин в новом мире выжил, причём не только из-за своей подавляющей численности. Особой карьеры он опять не сделал, ибо если раньше он уступал европейцам, то теперь его социально обгоняли азиаты, но его медленное, но постоянное смещение в сторону Европы продолжилось. Общая ситуация в России сместилась из-за постепенных не политических, а "геологических" изменений в низовой толще России, идущих в сторону европеизации наперекор политическим декларациям, просто вслед общему вектору исторического процесса XX века (глобальная урбанизация, увеличивающаяся наукоёмкость производства и сферы управления и т.д.). Тотальное смещение в культурном спектре общества привело к тому, что старую русскую интеллигенцию сейчас скорее напоминает местный образованный класс азиатских районов СССР. Если взять живущих в Алма-Ате русских и казахских интеллигентов, то "плохой инженер, журналист, техник" - именно казах, русский же часто квалифицированный профессионал, на котором и держится дело и которому казахи только мешают. Если казах и специалист, то по "общим вопросам". Он управленец и бюрократ, который занимается политикой. Это типичная дилемма колониальной интеллигенции. В этом смысле Россия была первая деколонизирующаяся страна, в которой из-за совпадения в одном лице колонии и метрополии деколонизация произошла наиболее рано и в наиболее разрушительной форме - в форме самоуничтожения.

К сожалению, на уровне сознания стоящую перед Россией "азиатскую проблему" авторы "Вех" так и не сформулировали. Вообще само слово "азиатское" встречается в статьях сборника поразительно редко.

Булгаков пишет в своей статье:

"Интеллигенция есть то прорубленное Петром окно в Европу (1), через которое входит к нам западный воздух, одновременно и живительный, и ядовитый. Ей, этой горсти, принадлежит монополия европейской образованности и просвещения в России, она есть главный его проводник в толщу стомиллионного народа."

И далее по этому поводу Булгаков встревоженно задаёт риторический вопрос: "Поднимется ли на высоту своей задачи русская интеллигенция, получит ли Россия столь нужный ей образованный класс с русской душой, просвящённым разумом, твёрдой волею, ибо в противном случае, интеллигенция, в союзе с татарщиной, которой ещё так много в нашей государственности и общественности, погубит Россию".

Это, пожалуй, единственное упоминание "азиатской угрозы" при постоянном подчёркивании угрозы европейской. Между тем "татарщина" была сосредоточена в России XIX - н.XX в. отнюдь не в противостоящей интеллигенции "государственности и общественности", а в самой народной толще. И сам Булгаков на уровне сознания это вполне понимал:

"Разрушение в народе вековых религиозно-нравственных устоев освобождает в нём тёмные стихии, которых так много в русской истории, глубоко отравленной злой татарщиной и инстинктами кочевников- завоевателей. В исторической душе русского народа всегда боролись заветы обители преп. Сергия и Запорожской сечи или вольницы, наполнявшей полки самозванцев, Разина и Пугачёва. И эти грозные, неорганизованные, стихийные силы в своём разрушительном нигилизме только по видимому приближаются к революционной интеллигенции, хотя они и принимаются ею за революционизм в собственном её духе; на самом деле они очень старого происхождения, значительно старше самой интеллигенции. Они с трудом преодолевались русской государственностью, полагавшей им внешние границы, сковывающею их, но они не были ею вполне побеждены. Интеллигентское просветительство одной стороной своего влияния пробуждает эти дремавшие инстинкты и возвращает Россию к хаотическому состоянию, её обессиливающему и с такими трудностями и жертвами преодолевающемуся ею в истории."

Но Булгаков на этой констатации останавливается и не делает самоочевидный вывод о том, что русская государственность есть орудие нейтрализации и подавления азиатского начала и что само наличие своеобычной "русской интеллигенции" есть одно из печальных последствий монголо-татарского ига. Подобные логические сбои, постоянные для авторов "Вех", имеют, конечно, глубокие корни, лежащие за пределами рационального анализа ситуации. Только этим можно объяснить упорное и принципиальное непонимание сверхэлементарной вещи:

1. Недемократическая форма правления в России начала века есть нормальное следствие низкого уровня культуры самого народа. Она, таким образом, ему "сообразна" (удобна, понятна, органична).

2. Недемократичность русской интеллигенции есть тоже следствие низкого уровня культуры народа, так что упрёки интеллигенции в нетерпимости и т.д. есть упрёки самому русскому народу.

Отсюда

3. Поскольку авторы "Вех" в своей критике сосредоточились на интеллигенции, а не на самом народе, они совершили тем самым ту же ошибку, что и критикуемая ими интеллигенция, осуждавшая форму правления, но не обуславливающую эту форму культурную среду.

Кроме отсутствия прилагательного "азиатское" в лексиконе "Вех" бросается в глаза отсутствие местоимения "я". Авторы сборника постоянно призывают к самосовершенствованию, но это именно "призывы" и к тому же в безлично коллективной форме: "К новому сознанию мы можем перейти лишь через покаяние и самообличение", - заявляет Бердяев. Можно сказать, что здесь в "мы" входит и "я" автора (что, впрочем, учитывая суть покаяния, уже несколько сомнительно). Но стоит произвести соответствующую подстановку, и фраза окажется совершенно невозможной в устах Бердяева и его соратников. "К новому сознанию я могу перейти через покаяние и самообличение" - совершенно невозможно. Ни один из авторов "Вех" конкретно ни в чём не покаялся. В "Вехах" вообще отсутствуют даже невинные оправдательные оговорки в стиле "в молодости и я по наивности отдал дань заблуждениям интеллигентской среды".

Булгаков пишет:

"Крайне непопулярны среди интеллигенции понятия ЛИЧНОЙ нравственности, ЛИЧНОГО самоусовершенствования, выработки ЛИЧНОСТИ (и, наоборот, особенный, сакраментальный характер имеет слово ОБЩЕСТВЕННЫЙ)".

В самих "Вехах" понятия ЛИЧНОГО чрезвычайно популярно. В "Вехах" ВСЕ говорят о личном покаянии. Но НИКТО лично не кается.

Между тем биографии семи авторов сборника дают достаточный материал для покаяния. Из них шесть были в своё время убеждёнными марксистами, и отнюдь не только на гимназической скамье, а и "войдя в ум", лет в 30. (При этом седьмой - Гершензон - как уже указывалось выше, даже не исключение.) И речь шла вовсе не о платонической любви к коммунистической утопии - как минимум четыре "веховца" за свой коммунизм сидели в тюрьме, причём Струве, как известно, был автором первой программы РСДРП, а Кистяковский снискал сомнительные лавры "основоположника украинского марксизма".

Отсутствие подлинного покаяния в "Вехах" заставляет задуматься о религиозной ориентации авторов сборника (2). Христианин покаялся бы инстинктивно - ведь это ТОН христианства. Однако покаяние не было использовано даже как стилистическая фигура, отправная точка для повествования. Веховцы должны были сделать это хотя бы по эстетическим соображениям - как единственно филологически оправданный зачин, - но они не сделали этого даже рационально, рассудочно, а это уже позорно. Авторы "Вех" обвиняли например, Льва Толстого в стремлении принизить человеческую индивидуальность, что, конечно, справедливо. Но в отличие от авторов "Вех", Толстой предпринял попытку личного покаяния, написав "Исповедь". Толстовство есть вид нравственной деятельности, нравственного учения. "Веховство" на этом фоне выглядит в лучшем случае как "нравственная стилизация". Там нет нравственной личности, а есть лишь преподаватели нравственности.

Подобное несоответствие между интеллектуальными декларациями авторов сборника и "живой жизнью" их внутреннего мира имеет, конечно, очень серьёзные причины. В сущности, речь идёт о несоответствии между глубоко западной идеей личной ответственности и восточным ортодоксальном христианством. Идея покаяния характерна для русской культуры, и в этом сказывается её генетическое родство с культурой западной, но в русской культуре покаяние носит иной оттенок, оттенок юродства и унижения. В этом смысле покаяние есть не путь восхождения, не путь обретения большей индивидуальной автономии и свободы, а наоборот, признание фатальной неудачности индивидуалистического существования, трагическое переживание не "состояния личности", а скорее - "несостоявшейся личности", не выдержавшей свободы индивидуального состояния. При глубочайшем ЧУВСТВОВАНИИ личного существования здесь присутствует принципиальное НЕПОНИМАНИЕ самой идеи человеческой личности. А следовательно, и трагической ответственности человеческого "я" за свои поступки, мистерии интеллектуального одиночества и т.д. Веховцы очень плохо осознавали противоречие между автономным существованием человеческого "я" (и его способностью к развитию) и глубокой психической и физиологической предопределённостью социальной жизни индивида. Поэтому-то им и пришла в голову фантастическая идея: объяснить интеллигенции, что она интеллигенция, чтобы она перестала быть интеллигенцией. Эта ошибка лишь на более высоком уровне повторяла аналогичную ошибку самой русской интеллигениции, которая была уверена, что интеллигент, поставленный революцией на место чиновника или палача, не будет ни чиновником ни палачом,а останется интеллигентом.

По-европейски образованные авторы "Вех" призывали к развитию личностного начала через европейское покаяние; по-русски искушённые авторы "Вех" оберегали свою внутреннюю жизнь от русского покаяния, гасящего гордыню человеческого "я". Но именно это русское покаяние, а вовсе не немецкая философия, создало саму возможность "Вех" - ведь самосознание нельзя заимствовать, оно может быть только выстрадано. Образно говоря, не потому были написаны "Вехи", что "ход русской революции 1905 года открыл глаза", и даже не потому их авторы постарели-поумнели, а вот травила в университете азиатская погань студентика, Бердяев травил тоже, да СТАЛО НЕХОРОШО. Но это, скорее, не противоречие духа, а противоречие души. Не отказ автономной личности от убийства из-за того, что убийство есть нарушение нравственного принципа, а отказ актёра от роли убийцы из-за несоответствия его амплуа. "Душа не лежит". В этом таится странный дух безответственности, которым пронизаны "Вехи". Причинно-следственная связь постоянно и безответственно нарушается - это, например, хорошо видно в статье Кистяковского.

В своей статье "В защиту права" Кистяковский отрицает само бытие огромной юридической машины Российской империи. Тысячи законов и постановлений, кодифицированных в огромный свод, хорошо поставленная система подготовки юристов, одно из наиболее прогрессивных судебных законодательств - ничего этого для Кистяковского не существует уже на том смехотворном основании, что юридическая мысль в России "не всколыхнула" интеллигентские круги. В двух-трёх фразах он бросает чисто демагогические обвинения в адрес российского законодательства. И как нарочно, совершенно невпопад. Кистяковский сетует по поводу "архаики русского гражданского кодекса", тогда как это палка о двух концах - консерватизм играет особую роль в юриспруденции, тем более в такой деликатной, связанной с естественными нормами и обычаями области, как гражданское право. Кистяковский резко порицает изъятия из первоначального корпуса судебных реформ, но эти изъятия были естественным и оправданным следствием реальной судебной практики, выявившей неподготовленность русского общества к столь радикальным преобразованием (речь идёт о сужении компетенции суда присяжных при разборе дел о преступлениях международных террористических организаций). Кистяковский заявляет, что во время русской революции 1905-1907 гг. "русский уголовный суд превратился в первобытное орудие политической мести". Но это ни с чем несообразная ложь - русский уголовный суд осуждал во время первой русской революции хулиганов, грабивших и убивавших мирных жителей. Нет ни одного примера осуждения кого бы то ни было за политические убеждения. При этом, ведя себя как мальчишка и прибегая к дешёвой политической демагогии, за пустопорожними обвинениями Кистяковский упускает из виду ГЛАВНЫЙ ВОПРОС: соблюдаются ли права человека в русском законодательстве, обеспечиваются ли российским гражданам основные экономические и социальные свободы. А ответ на этот вопрос безусловно положительный, даже если не делать естественной поправки на общий уровень культуры русского общества в сравнении с развитыми европейскими странами. Ясно же, что правовое отличие между Германской и Российской империями было достаточно незначительным, и это при том, что в экономическом и культурном отношении Германия была, конечно, гораздо более развитой страной, и здесь Россия 1908 года сопоставима с Германией скорее 1808 года.

Как же мог действительно образованный и культурный человек, каковым, несомненно, являлся Кистяковский, говорить на исходе первого десятилетия XX века о "бездне бесправия русского народа", да ещё в статье, посвящённой КРИТИКЕ интеллигентского сознания? В чём же заключалось это бесправие? Разве в России не было судов, не было законов? В стране, где рабочее законодательство появилось чуть ли не раньше рабочих? И ни одного факта. По сути, при голословных призывах к правовому началу Кистяковский не приводит ни одного факта из реальной юридической жизни России.

В этой ситуации резонно посмотреть с точки зрения юридической на факты биографии самого Кистяковского. К 24-м годам этот молодой человек был последовательно выгнан из двух гимназий (Киевской и Черниговской) и трёх университетов (Киевского, Харьковского и Дерптского). Кроме того, за это время Кистяковский удостоился чести быть "выгнанным" из целого государства, а именно Австро-Венгрии. В каждом конкретном случае причина была особая, но в целом видно, что "правовед" Кистяковский с младых ногтей был человеком с ярко выраженным антисоциальным поведением.

С одной стороны, это весьма странное несоответствие - что-то вроде безногого прыгуна или философа-алкоголика. И лишь при одной точке зрения всё становится на свои места. Парадокс Кистяковского вполне объясним, если его квалифицировать как представителя угнетённого народа. У колониальной интеллигенции нет потребности конструктивно участвовать в правовой жизни колонии - ей нужна власть над территорией и власть абсолютная. В тонкости она не входит. Здесь заключается единственное правдоподобное объяснение идеологической слепоты Кистяковского, и с его антироссийской филиппикой можно вполне согласиться - в самой обустроенной в правовом отношении колонии коренное население будет действительно страдать от "бездны бесправия". Отсюда и ясна подлинная сущность "плохих инженеров и врачей". Это несостоявшиеся местные бюрократы, стремящиеся свергнуть колониальную администрацию и занять её место. И Кистяковский совершенно правильно пишет, неожиданно раскрывая подлинную причину своего пристрастия к юриспруденции, совершенно невыводимую из его политического поведения:

"Чрезвычайно характерно, что наряду с стремлением построить сложные общественные формы исключительно на этических принципах наша интеллигенция в своих организациях обнаруживает поразительное пристрастие к формальным правилам и подробной регламентации; в этом случае она проявляет особенную веру в статьи и параграфы организационных уставов. <...> тенденция к подробной регламентации и регулированию всех общественных отношений статьями писанных законов присуща полицейскому государству, и она составляет отличительный признак его в противоположность государству правовому. Можно сказать, что правосознание нашей интеллигенции и находится на стадии развития, соответствующей формам полицейской государственности. Все типичные черты последней отражаются на склонностях нашей интеллигенции к формализму и бюрократизму <...> бюрократизм проявляется во всех организациях нашей интеллигенции и особенно в её политических партиях."

Следует отметить, что именно Кистяковского ставят на котурны современные западные иссследователи "Вех" как единственного автора сборника, более-менее внятно сформулировавшего проблему правового нигилизма русской интеллигенции и декларировавшего необходимость развития русской философии права. Однако при этом они совершенно не понимают национальной специфики и ошибаются, парадоксальным образом одновременно и занижая и завышая уровень правосознания русского общества. Завышая, потому что Кистяковский вовсе не был правоведом-философом - он лишь играл некоторую "социальную роль", он "казался" ("хотел казаться" и "казался"), обозначая собой вывеску несуществующего явления. Несуществующего не социально (хотя и это губительно), а мировоззренчески, что является провалом полным. С другой стороны, "играя" правоведа, он естественно ломился в открытую дверь, как и всякой актёр стилизуя проблему, "играя", кроме всего прочего, и враждебное окружение, в котором он якобы находился. На самом деле в дореволюционной России была нерефлектированная правовая культура, культура как мёртвый, но действующий механизм, собственно - "колониальная администрация" из-за патовой ситуации при своём идеальном действии как бы не существующая. Образно говоря, в России существовало правосудие потому, что на протяжении длительного времени азиатская чаша весов Фемиды уравновешивала европейскую. Колониальная система была создана, но она не ощущалась как колониальная, то есть несправедливая. Следовательно, она была законная. Это единственный в мире пример легитимной колониальной системы и легитимной не только с точки зрения нравственности или исторической справедливости, а и с точки зрения формально-юридической.

В "Вехах" (напр., в статье Струве) совершенно справедливо подчёркивается характерный анархизм русской интеллигенции, находящейся в постоянной и изнурительной борьбе с собственным государством. Но каким государством? Государством "вообще"? Отнюдь нет - речь шла о борьбе с конкретным государством - с государством белых шайтанов. За свою азиатскую вонючку русская интеллигенция шла на смерть, гнала под пулемёты дивизии недрогнувшей рукой. "За родимку милую - власть советскую" отечественная интеллигенция положила в кровопролитной войне миллионы соотечественников, проявляя чудеса исполнительности и законопослушания, молясь на отпечатанные на изношенной пишущей машинке мандаты и декреты. Казалось бы, абсурд, ибо РСФСР соотносилась с Российской империей так же, как с великолепным Зимним дворцом соотносились воспетые Андреем Белым "вонькие московские дворики". Но "вонькие дворики" пахли родной Азией, а это искупало всё. Если деревенская баба целует в грязную попку свою деточку ненаглядную: "вонючка, вонючка милая", то тут не "антисанитария", а лирика. Это проявление инстинкта продолжения рода - постоянно гадящий уродливый утёнок должен вызывать симпатию. Он и вызывает. При таком положении он может исходить соплями и покрываться струпьями - такого его будут любить даже больше. Чем гаже и отвратительнее становилась Россия, чем быстрее она превращалась в чисто азиатский мир, тем с большей симпатией и любовью русская интеллигенция, натерпевшаяся унижений за 200 лет европейского государства, целовала советскую власть в родную азиатскую задницу.

На самом деле я весьма далёк от наивной дидактики классической дихотомии "восток- запад", но следует учитывать особый характер слов "восточный" и "азиатский" в русских условиях. Если сравнивать современную Англию и Японию, то при колоссальных различиях в духовной жизни наблюдается паритет или даже некоторое преобладание Японии в области экономической и социальной. Но проблема России, это не столкновение на одном культурном поле Англии и Японии. Перед Россией другой выбор - между окраиной Европы и окраиной Азии, то есть выбор между Польшей и Афганистаном. Поэтому для русского интеллектуала возможно только грубое и последовательное западничество. Никакой компромисс между Западом и Востоком в России невозможен уже за отсутствием второй договаривающейся стороны. Переход на ругательства в предыдущем абзаце есть не следствие темперамента автора, а скорее бесстрастная констатация некоторого "положения вещей" в русской культуре, где слово "азиатское" всегда было ругательством, так что "европейскому ЛИЦУ" в виде антитезы противопоставлялась "азиатская РОЖА". В силу ряда исторических причин "Восток" в русских условиях является в значительной степени просто проявлением этнической и социальной дегенерации. Количество монголоидных черт в русском этносе последовательно увеличивается при переходе на более низкий социальный уровень. Преступность выше среди лиц с элементами монголоидности. Несмотря на значительный элемент метисизации, этнический тип монголоида для любого русского, это уродливая и злая маска "татарина", которой противостоит идеал народной красоты - чистый, даже утрированно европейский тип.

"Азиатское" в России гораздо грубее и примитивнее, так как не имеет своего законченного развития, "вершины", отчасти кореллирующей коренящееся в основании уродство. В известном смысле отношение к высшим проявлениям человеческого духа в азиатской части культуры России даже грубее, чем на собственно Востоке. Русский материализм подчёркнуто груб, груб с надрывом и внутренним неприятием этого. Для русской интеллигенции характерно отношение к высшим проявлениям человеческого духа с точки зрения подчёркнуто-грубого утилитаризма, в стиле "товар принёс?", "деньги где?" На Востоке изначальный материализм дополняется иерархичностью, по крайней мере удачно имитирующей духовную жизнь - например, "культ учителя" в буддийских монастырях. Вестернизация Японии кроме всего прочего сопровождалась почтительным и даже благоговейным отношением к европейским учителям. Там совершенно отсутствовала характерная для России звериная ненависть к культуре, доходящая, по меткому выражению Бердяева, до "народнического мракобесия", когда в 70-х годах XIX века интеллигенты призывали просто к отказу от образования и даже чтения книг. Эта ненависть кроме всего прочего сопровождалась настойчивым сведением конкретных проблем к метафизическим разглагольствованиям, что с самого начала придало русской публицистике оттенок непрошибаемой глупости, подросткового гиперинтеллектуализма, призванного скрыть собственное невежество в вопросах конкретных. Это и есть демагогия в самом прямом и точном значении этого слова: вопросы религиозные и философские грубо обрываются в стиле "почём рясу купил", вопросы практической жизни заменяются примитивной болтовнёй и морализированием на отвлечённые темы (метко названной тем же Бердяевым "кружковой отсебятиной"). Разумеется, с самого начала подобное общество оказалось благодатной почвой для инъекции социализма - сначала как риторического морализирования на социальные темы, а потом и как известной социальной практики.

Струве по этому поводу заметил: "Русская интеллигенция как особая культурная категория есть порождение взаимодействия западного социализма с особенными условиями нашего культурного, экономического и политического развития. До рецепции социализма в России русской интеллигенции не существовало, был только "образованный класс"..."

Но при этом он почему-то не остановился на подробном рассмотрении этих "особенных условий". Между тем ясно, что здесь под "особенными условиями" Струве подразумеваются пережитки азиатчины. То есть русская интеллигенция есть продукт взаимодействия социализма (коллективизма) с азиатским миром, точнее применения (рецепции) социализма в азиатском мире. Социализм давал стиль для критики европейской культуры. При этом исчезла его риторичность и памфлетность, вполне ощутимая только при сопоставлении с другими элементами западной культуры, и остался стиль умничания, разрушающий, может быть, главную фору запада - всеобъемлющий космополитизм, дающий возможность сохранить лицо нации-ученику. Здесь была создана форма космополитического национализма, возможности национального вызова под маской всё того же космополитизма. Это идеологически очень важный момент. Социализм дал возможность критики западной культуры, так как его антиинтеллектуализм был скрыт под квазинаучной оболочкой. Здесь Азия получила инструмент идеологического оформления собственной "интеллектуальной неуспешности": "не могу" можно было теперь более-менее удачно заменить на "не хочу".

Это очень важно, так как "нигилизм русской интеллигенции", отрицание высших идей, разрушение ради разрушения в значительной степени происходили из невозможности ясно сформулировать свой идеал. Дуализм русской культуры создал патовую ситуацию - место колониальной элиты было занято, но она не могла открыто сказать: перебьём белых чиновников и капиталистов и займём их место. При "национально-освободительном движении" это сказать можно. То есть сказать-то можно и в первом случае, но только во втором случае можно сохранить лицо, так как здесь правила неудачной игры изменяются не из ощущения внутренней ничтожности, а исходя из высших соображений огромной эмоциональной силы (освобождение Родины).

Своеобразным "протосоциализмом" в России было интеллигентское течение "народничества". Противоречия между европейской и азиатской культурами в России было настолько велики что появилось мощное течение азиатского протеста. Но эти культуры были настолько переплетены, имели переходные ступени и т.д., что, возникнув как течение, и течение очень мощное, народничество просто не смогло ясно осознать, почему оно появилось и в чём его истинные цели. "Белых оккупантов" как бы и не было. Не было метрополии и как бы не было и колоний. Было лишь мощное, но размытое и ясно не формулируемое чувство колониального угнетения. Собственно "тяжёлой атмосферы", о которой так ныли всё больше и больше (и именнно после европеизирующих реформ 60-х). И которая была именно "неопределённая", "неуловимая". Хотелось разрушать мир вообще. Не захватить власть в городе, а сжечь города. Социализм чётко прорисовал вероятные мишени ненависти, дав возможность социальной демагогии. Если нельзя было сказать "прогоним белых чиновников, помещиков и капиталистов", то стало возможным сказать "уничтожим чиновников, помещиков и капиталистов вообще". Другое дело, что эта удачная формула таила в себе роковое противоречие. Возникал вопрос: "что дальше?", так как во втором случае уже нельзя было добавить естественное завершение: "...и займём их место". С одной стороны, здесь неизбежно возникал "бесконечный конвейер смерти" (потом действительно работавший, и работавший успешно), с другой - возникала, по-видимому, до сих пор не вполне понятая проблема социальной и культурной сегрегации. Такая форма антиколониальной революции уничтожала метрополию, но одновременно навсегда фиксировала колониальный, изначально вторичный характер нового общества. В этом смысле антиколониальная революция оборачивалась колониальной реакцией - видимо, неизбежный парадокс "самоколонизирующегося" общества.

Идея социализма как массового движения зародилась в эпоху расцвета капиталистического колониализма (вывоз сырья - завоз вещей). Маркс пристально рассматривал в "Капитале" взаимодействия между "мастерской мира" Великобританией и её колониями. В "Вехах" Франк подчёркивал распределительный характер социализма, в сущности бесплодного, ничего не производящего и целиком сосредоточенного на идее распределения. Это колониальный социализм. Важно не производство, а правильное распределение товаров, поступающих извне. Ничего не производится - всё перераспределяется - это основа колониальной экономики, таким образом изначально социалистической.

Так называемую социалистическую революцию в России можно считать последней великой европейской революцией, но одновременно и первой национально-освободительной революцией, положившей начало крушению системы капиталистического колониализма (3). Полуазиатская природа России привела к тому, что русская революция в отличие от классических европейских революций имела чисто распределительный, социалистический, а не буржуазный характер. В этом таится и её исключительная сила, намного превосходящая самые разрушительные революции Европы. Убойная сила буржуазной революция была возведена в квадрат "второй революцией" - революцией антиколониальной. Иррациональность ситуации увеличивалась тем, что для условий России была невозможна "правильная деколонизация".

Высший туземный класс колонии постоянно находится перед проблемой эмиграции. Хрестоматийный парадокс колониальной революции - колония борется с метрополией за свою независимось, но обрыв нитей с более развитой цивилизацией приводит к такому культурному и экономическому падению, что туземная элита (компрадорская буржуазия, чиновничество и интеллигенция) в конце концов вынуждена бежать в ненавистную метрополию. В ХХ веке эта схема осуществлялось с железной последовательностью в десятках государств, конечно, с большим варьированием масштаба - от Индии, где кризис протекал в относительно мягкой форме (уход англичан создал скорее международные проблемы), до трагического исхода арабской интеллигенции из Алжира.

Двусмысленность ситуации в России заключалась в том, что русской метрополии не было. Петербург оказался грандиозным двухсотлетним блефом, потёмкинской деревней. Это до смешного облегчало антиколониальную революцию, но ставило вождей этой революции в очень двусмысленное и даже унизительное положение. Не имея реальной побеждённой метрополии, они были вынуждены её имитировать, создавая в свою очередь потёмкинскую деревню второго порядка - "враждебное капиталистическое окружение", якобы напряжённо думающее о судьбе будто бы взбунтовавшейся и обретшей независимость России. Собственно первая антиколониальная революция была сымитирована. Интересно, что впоследствии ВСЕ социалистические революции совершались путём грубой внешней инспирации. Как правило, в соответствующее государство просто вводились войска (Прибалтика, Восточная Европа, Китай, Корея и т.д.). В этом есть глубокая закономерность, и тут русская революция не может быть грандиозным исключением. Стоит вспомнить огромную помощь Германии и США, оказанную партии Ленина и Троцкого. В этом аспекте парадоксы внешней политики СССР, всё это сочетание бешеной злобы и детской доверчивости, шизофренического снобизма и униженного заискивания перед второстепенными западными миллионерами, вполне объяснимы. Сразу после захвата власти, не найдя метрополии, большевики стали её искать. Их идеал в этот период - временно, до победы мировой революции - стать колонией современного государства. Договорные отношения с Германией строились по чисто колониальной схеме: получение техники и специалистов из Германии, вывоз в Германию сырья. В этом смысле последующая борьба с Германией во второй мировой войне оборачивается продолжением борьбы с метафизической метрополией, а последующие идеи мирового господства уже кольцеобразно совпадают с исходной точкой. Советской культуре свойственно странное сплетение симпатии к Западу и чувства покинутости Западом, враждебности, чуждости. Из этого чувства рождается сильнейшая идея захвата Запада (которой, несмотря на все фобии европейцев, до удивления не было в царской России) - как обретения метрополии, отца. Собственно вся история СССР это "поиск метрополии" и соответственно героические усилия по превращению России в колонию. В подоплёке этого процесса лежат идеологические реминисценции фантазий русской интеллигенции - представьте себе, что Наполеон (I или III) превратил Россию в колонию. Тогда бы отечественная интеллигенция сохранила лицо, избавившись от мучающего её кошмара русского самозванства, и социальное "лезвие Оккама" было бы обращено на борьбу с внешним, а не внутренним "удвоением реальности". История стала бы ПОНЯТНА, цели ЯСНЫ.

Бердяев сказал: "Самое страшное в том, что утопии сбываются". К этому только следует добавить, что в максимальной степени сбываются неосознанные утопии: не вытесненные вовне в виде безопасных прожектов, а снящиеся. Человеческая история есть вереница последовательно сбывшихся снов. Увидев, что произошло с русской интеллигенцией, мы увидим, чего ей хотелось. А кроме иррационального стремления к смерти, ей, видимо, хотелось просто уехать из России. В результате революции и гражданской войны наиболее пострадали русское дворянство и ультралевые аутсайдеры (с учётом того, что последние окончательно получили своё на 10-20 лет позже). Либеральная интеллигенция, которая и заварила кашу в феврале 1917-го, пострадала сравнительно мало - большая её часть благополучно эмигрировала. Николай II погиб страшной смертью, Троцкий - тоже. А Керенский благополучно дожил до 50-летия революции. Русские либералы оказались наиболее благополучной частью русского образованного слоя. Видимо, их неосознанной метафизической целью изначально являлась эвакуация из России. И они, единственные, получили от революции то, чего на самом деле хотели.

Западничество и славянофильство были умозрительными тенденциями, вылившимися в эпоху Николая II в соответствующую практику, а во время революции - давшими соответствующий результат. Подлинная позиция интеллигента в России - это постоянное балансирование между сциллой просвещённого авторитаризма и харибдой авторитарного просвещения. Снятием этого безвыходного противоречия могла явиться эмиграция или, точнее, эвакуация на Запад. Это и есть наиболее последовательное "западничество" как социальное действие. Между прочим, подобная эвакуация явилась бы и освобождением от себя, от собственной невольно разрушительной роли в русской истории. Если бы Владимир Ульянов, после казни брата и исключения из университета, взял и уехал навсегда из проклятой России в Северо-американские Соединённые Штаты. Это была бы огромная помощь многострадальному русскому народу. Но Ленина заклинило на "проклятой империи Российской", и он, проживя в Европе 15 лет и ненавидя Россию лютой ненавистью, постоянно и напряжённо думал именно о русских событиях: кого-то обличал, кого-то проклинал, кого-то обманывал, кому-то мстил.

Другое аспект проблемы: как можно было спасти Россию в начале века? - Быть может, просто разделом русской культуры и цивилизации на колонию и метрополию.

О проблеме эмиграции из России в XIX веке, если не считать нескольких памфлетов, не сказано ничего. В "Вехах" про бегство из России тоже ничего нет. Для интеллектуальной элиты, живущей в полуазиатской стране, которая только что пережила общенациональный кризис, "слабовато". Однако более того, проблема эмиграции не поставлена веховцами даже в послереволюционном сборнике "Из глубины", а это уже явная нелепость. После Брестского мира, краха экономики, развязывания коммунистического террора, распада России даже не поставить ВОПРОСА об эмиграции, к тому же накануне реального отъезда большинства веховцев за пределы РСФСР (из 7 авторов "Вех" 5 эмигрировало и 1 умер на юге России во время гражданской войны), это уже ошибка грубая. Точнее, не ошибка - при мышлении на таком уровне уже не бывает ошибок - речь идёт о проявленности изначального дефекта духовной культуры.

Об этом дефекте уже говорилось выше: внутренняя жизнь русского "я" в значительной степени носит декларативный, театральный характер. Речь идёт не столько о внутреннем состоянии, сколько о "вживании в образ". Реальные человеческие проблемы заменяются проблемой их правдоподобного ситуационного воспроизведения, человек постоянно смотрит на себя "со стороны", постоянно обеспокоен, как он выглядит. Общеевропейские ценности индивидуалистического существования остаются незыблемыми, но само индивидуалистическое существование личности не имеет ценности. Авторы "Вех" постоянно доказывали на страницах сборника необходимость разрешения кризиса идентичности русского "я", но никто не пытался разрешить этот кризис для себя лично. Наоборот, его разрешение пугало, ибо окончательно фиксировало магический круг одиночества, отделяющий "я" интеллектуала от "мы" интеллигенции. Расплата последовала немедленно. Пытаясь решить проблему вообще и решить наиболее ожидаемым способом, авторы "Вех" не смогли конкретно уяснить реальных задач, поставленных перед ними русской историей. Речь идёт не только и не столько о личной трагедии авторов "Вех". Ведь масштаб этого манифеста был гораздо больше - речь шла о путях развития всей России. Расплата за отсутствие личностного подхода поставила одновременно под вопрос и веховское "что делать": позитивную культурную программу "Вех" - идею создания русской религиозной культуры, особой восточноевропейской цивилизации.

III

Крах русской государственности, произошедший в 1917 году, сопровождался общей неудачей "русской религиозной философии", оказавшейся неспособной реконструировать восточное христианство и создать приемлемый способ индивидуальной религиозной жизни для образованных классов предреволюционной России. Более того, сама эта задача в контексте последующих событий оказалась не только невыполнимой, но и изначально неправильной, приведшей к непроизводительной трате интеллектуальных сил, в условиях России весьма незначительных. Одновременно произошла окончательная дискредитация и самого православия как такового. Православие оказалось совершенно неспособным не только к длительному отпору азиатской парамусульманской деспотии, но и просто к достаточно автономному существованию в условиях этнически, религиозно и политически чуждого общества (что вообще для религии не только возможно, но и характерно).

Здесь следует обратиться к личности основателя идеи "руской религиозной философии" - Владимира Соловьёва. Соловьёв один в скрытом виде соединял в себе всю будущую "философскую общественность" России. В его парадоксальной фигуре всё это сочеталось и ещё вмещалось. Соловьёв по своей жизненной задаче был гораздо выше всех авторов "Вех", вместе взятых. Он давал потенциальную возможность на русской почве индивидуалистической интеллектуальной культуре, пытался нащупать способ существования автономной русской личности. Но гениальной задаче, которую перед этим человеком поставила история, он дал если не бездарное, то посредственное, истерическое выполнение. "Веховцы" вместо пути развития синтетической личности Соловьёва, тона его жизни, пошли по пути развития его "учения", которое было в лучшем случае интеллектуальной стилизацией. Если бы последователи Соловьёва увидели в его судьбе жизненную драму русской индивидуальности, то есть собственную жизненную ситуацию, к тому же в отличие от его судьбы ещё не проигранную до конца, тогда ирония Соловьёва нашла бы свой стиль и оправдание - как ирония личности по отношению к личине русского общества. И далее в "Вехах", когда зашло уже далеко, - трещина этой иронии, всё разрастаясь и углубляясь, мало-помалу всё-таки привела бы к первоначально чудовищной идее отторжения от этого мира русского безумия - к идее ЭВАКУАЦИИ ИЗ РОССИИ.

Поскольку в смысле философском "Вехи" - это развёртка программы Соловьёва, ошибки "Вех" есть лишь развитие ошибок Соловьёва. В этом смысле авторы "Вех" действовали даже правильно, логично. Соловьёв дал аксиоматизацию русской философии, "очертил круг проблем". Внутри этого НЕВЕРНОГО круга веховцы действовали верно, последовательно.

Кривые аксиомы Соловьёва являются следствием изначальной двусмысленности, даже комизма исходного состояния русского сознания. Он предпринял героическую попытку сохранить элемент наивности, естественности хода мысли, что для метафизики есть условие хотя и недостаточное, но необходимое. Как это ни парадоксально, заметный у Соловьёва оттенок неуважения к интеллигентному читателю обусловливался тем, что он просто не продумал фиктивности стоящей перед ним задачи. Собственно, он находился перед выбором "идеология или философия" и всё-таки выбрал последнее. В противном случае он бы сказал ПРЯМО: "Наша задача - адаптация православия к современной европейской культуре, сделаем это сознательно и "свысока", по крайней мере с некоторой дозой лицемерия" (которое у него по отношению к христианству БЫЛО). Тогда его учение свелось бы к канцелярской "бумаге" примерно следующего содержания:

"Учитывая, что до сих пор основная масса русского населения находится на крайне низком уровне культуры, с целью дальнейшего распространения просвещения и одновременно сохранения национальной самобытности следует, при сознательном ограничении критики православия, в то же время разработать формы индивидуальной жизни образованных классов внутри восточного христианства. С этой целью в Москве и Санкт-Петербурге необходимо организовать полуофициальные собрания для вовлечения в культурную религиозную жизнь интеллигентной молодёжи, как дворянской, так и разночинской. Кроме того, необходимо открыть сословию священников доступ в университеты, учредить правительственные стипендии для развитых священнослужителей и принять тому подобные меры попечительного благоспоспешествования благоустроению русской православной церкви."

Вместо этого Соловьёв поставил вопрос о создании "Третьего Завета" и великом объединении православия с католичеством, протестантизмом и иудаизмом. Речь пошла о построении всемирной теократической империи, о "Философии всеединства", завершающей историю мировой философии, и т.д. Просто удачная попытка модернизации православия уже бы обессмертила имя Соловьёва и, может быть, спасла в XX веке от насильственной смерти десятки миллионов людей. Но Соловьёву, в сущности так и оставшемуся ребёнком, создание противочумной сыворотки казалось чем-то слишком частным и скучным.

В результате к началу века православие в России потерпело крах. Ситуация была гораздо хуже ситуации накануне Французской революции. Тогда образованные классы потешались над католицизмом вслед за высмеивающим его Вольтером. Православие накануне Русской революции высмеивать не надо было, и никто этим действительно не занимался. Это было ненужно по той простой причине, что оно было гомерически смешно само по себе.

В 1904-1913 году в России была издана 12-томная "Толковая Библия" - первый опыт полностью откомментированного перевода Библии на гражданский язык. Это был итог многолетней работы профессоров духовных академий, рассчитанный не на рядовых мирян, а на интеллигентных верующих и священников. О чём же писалось в этой квинтэссенции российской православной науки? Каков был её уровень? Стоит привести несколько цитат. Например:

"В выражении "в начале сотворил Бог небо и землю" употреблено слово "бара", которое по общему верованию как иудеев, так и христиан, равно как и по всему последующему библейскому употреблению, преимущественно служит выражением идеи божественного делания, имеет значение творческой деятельности или создания из ничего. Этим самым, следовательно, опровергаются все материалистические гипотезы о мире..."

"Библейская деталь о создании Евы из ребра Адама многим кажется соблазнительной и на основании её некоторые весь данный рассказ толкуют аллегорически (некоторые даже из отцов и учителей Церкви). Но самый характер данного библейского повествования, отмечающий с такой тщательностью все его детали (4), исключает здесь возможность аллегории."

При этом авторы комментариев не соблюдали даже логику своего мракобесия и то и дело прибегали к притянутым за уши "научным доказательствам", почерпнутым из гимназического учебника по природоведению:

"Превращение жены Лота в соляной столб есть действительный исторической факт. Предполагают, что в тот самый момент, когда жена Лота остановилась, чтобы взглянуть на город, она была охвачена разрушительным, вулканическим вихрем, который не только мгновенно в том же самом положении умертвил её, но и покрыл своего рода асфальтовой корой; с течением времени эта окаменелая форма приняла в себя целый ряд соляных отложений из образовавшегося здесь соляного моря и таким путём со временем превратилась в большую соляную глыбу."

Издание подобной "Толковой Библии", к тому же написанной на безобразном семинарско- фельетонном языке, было выражением полного духовного бессилия православия. Интеллигенция не дорастала до "Проб-лем идеализма", она отказывалась от православия, а в русских условиях, следовательно, и от христианства как такового, ещё на скамье старших классов гимназии.

Эта девственная почва самой судьбой была уготована для азиатской галиматьи большевиков, которые в отличие от профессоров духовных академий знали, что идеализм неверен не потому что в Библии написано "бара", а что эту мысль ещё надо как-то доказывать, а также знали, что женщина не произошла от мужчины и что облепленной асфальтом и покрытой солью жены Лота не было. Большевики эту истину с провинциальной основательностью ПЕРЕЖИВАЛИ, ЖИЛИ ею, неся европейское откровение в рязанские и саратовские "аулы", очень просто и доходчиво объясняя миллионам людей, и эти миллионы слушали их раскрыв рот, потрясённые чудесами синематографа и "лампочки Ильича". Кроме всего прочего, большевикам просто искренне ВЕРИЛИ (да и как не верить: вскрыли святые мощи, а там кукла). Верили большевикам, а не Мережковскому, Флоренскому или Булгакову, потому что они не объясняли в брошюрах, а большевики объясняли. Пока русские мыслители от большого ума развивали "самобытную русскую религиозную философию", русское православие к началу ХХ века превратилось в религию круглых дураков.

При этом Соловьёв в своей идее "религиозной философии" не ошибся ни в масштабе (провинциальная мегаломания), ни в тоне (ироничном до срыва в цинизм или мистификацию). Соловьёв ошибся в исполнении. Он был плохим писателем и не смог создать цепной реакции (гениальный одиночка - профессора университетов - гимназические учителя - преподаватели начальных училищ). Его могло бы вынести на литературном таланте, как Толстого, ибо, как и Толстой, он угадал верно. Но Соловьёв дал узкое направление "соловьёвства", по которому его последователи побрели в эмигрантское "послебытие". "Вехи" это правильное сужение масштаба соловьёвства - речь пошла уже "всего-навсего" о создании самобытной православной философии и о некоторой модернизации православной церкви. Тон также был скорректирован до зверски-серьёзного. Даже "специалист по молодёжи" Изгоев в "Вехах" крайне "сурьёзен". Все после Соловьёва действовали совсем не понарошку, но дело в том, что в ситуации с "православием" интеллектуалу нельзя было действовать совершенно серьёзно.

Православие было настолько отстало, что атеизм в России был неизбежен. Если чудовищный удар по католицизму, нанесённый европейским просвещением и далее утилитаризмом ХIХ века, был выдержан европейской цивилизацией с огромным трудом, то слабое и духовно незрелое православие смело за полвека. Христианский сентиментализм Достоевского был слабо связан с полуазиатским духом православия, а православие Леонтьева было слабо связано с современной (послепетровской) русской культурой, насквозь сентиментальной. Некоторое ПОДОБИЕ новой православной культуры можно увидеть далее - в тщедушных стилизациях русского модерна (Васнецов и Флоренский), но это лишь некоторая ИЛЛЮЗИЯ, что и характерно для художественного вообще творчества, и уж, конечно, для творчества модернистского.

Собственно Россия из-за православия была наиболее потенциально близка к атеизму как господствующей идеологии, и это осуществилось. Булгаков с ужасом восклицал в "Вехах": "В русском атеизме больше всего поражает то религиозное легкомыслие, с котором он принимается". Но слабость русской культуры выразилась не в том, что атеизм был легко или трудно ПРИНЯТ, а в том, что он не был СОЗДАН, выстрадан. Западный атеизм был в конечном счёте ядовитым, но естественным плодом того же христианства (на это указывает тот факт, что совершенно отсутствует мусульманский, индуистский или буддистский атеизм), и здесь Запад получал шанс сопротивления, что ему с величайшим трудом и изворотливостью всё же удавалось. Но от православия западный атеизм вообще мокрого места не оставил. Булгаков сетовал, что ветвь материализма и атеизма была искусственно пересажена на русскую почву и вне уравновешивающих и дополняющих его ветвей западного древа познания разраслась в смертоносный анчар. При этом он не обратил внимания, что ветвь была пересажена всё-таки не в пустыню (иначе бы она и не прижилась), а в очень благодатную почву. Этой почвой было православие - религия достаточно западная, чтобы принять семя атеизма, и религия достаточно восточная, чтобы не оказать ему интеллектуального сопротивления. Западный атеизм православию обрадовался, стал врастать в него с радостным хрустом. Ведь, кроме всего прочего, в России не только христианство было крайне архаично, но практически полностью отсутствовало гуманистическое наследие греко-римского язычества.

Неудивительно, что русская революция сначала сопровождалась триумфом православия. Восстановление русской патриархии чуть ли ни день в день совпадает с большевистским переворотом, что далеко не случайно. Существует последовательность исторических событий, и выборы русского патриарха лишь на первый взгляд выпадают из общего вектора. Лишь на первый взгляд здесь явный парадокс - восстановление исторической преемственности посреди всеобщего разрушения России. Всё встанет на свои места и выстроется в логическую цепочку, если рассматривать одновременный выход на историческую сцену предсовнаркома и патриарха как разные проявления одного геологического процесса - азиатизации России. Святейший Синод был осуществлением контроля европейского государства над полуазиатским христианством. Вообще сила русских проявлена в государстве. Русские по преимуществу народ не религиозный, а государственный. На Западе существовал дуализм христианства и светской власти, которая тоже носила коррелятивно религиозный (языческий) характер. В России амплитуда маятника между светской и религиозной властью была исчезающе мала, и русская личность до петровских реформ погибала от гипотонии ещё до своего окончательного рождения. Однако в России всегда речь шла о превалировании светской (государственной) власти над церковной. Европеизация вызвала не религиозную оппозицию, а полное подчинение полуазиатской церкви светской власти. И соответственно наоборот, разрушение европейского государства вызвало церковную автономию. Показательно, что русская церковь в эмиграции так и не стала серьёзной опорой русского сопротивления. Так же как и подсоветская церковь, карловчане были заворожены приманкой автономной от государства патриархии, поэтому они не воссоздали Синод русской православной церкви в изгнании и потеряли правопреемственность с дореволюционным православием, проиграв вроде бы идеологически беспроигрышную ситуацию.

Характерно также, что даже будучи в ХХ веке поставлена судьбой в положение идеологически крайне выгодное: в благородное и столь сообразное духу христианства положение "гонимости", православие оказалось интеллектуально и духовно бесплодным. В смысле не страшной человеческой трагедии, а трагедии духа, православие нельзя сравнить ни с трагическим кризисом протестантизма, ни даже с трагикомедией разваливающегося католицизма в XIX-XX вв. Все значительные культурные явления в духовной жизни современной православной церкви и религиозной православной мысли произошли за счёт вторичного воздействия западного христианства и не имеют самостоятельного значения. Конечно, католичество и протестантизм испытывали и испытывают к православию огромный интерес, порождённый сложными чувствами и прежде всего исключительной притягательностью ситуации одновременной внутренней близости и инакости религиозного опыта. Но вне этого интереса православие не развивается и не может развиться в рамках и на уровне религиозной философии. "Русская религиозная философия", как показала история, совершенно бесплодна, и таким образом является в конечном счёте ошибкой, свидетельством интеллектуальной неталантливости русского этноса.

Религиозная философия и САМА ПО СЕБЕ является нонсенсом, но в контексте адаптационной культуры католичества с его полуторатысячелетним прошлым культурного универсума Европы это можно воспринимать серьёзно. Православие же интеллектуально влачило существование в постепенно, но неуклонно де-градирующей Византии, затем прозябало на мусульма-нских задворках цивилизованного мира. Религиозный раскол в России XVII века знаменовал собой гибель православия как государственной культуры. Пётр I был вынужден отказаться от православия как культурной основы и институционально подчинил его государству, потому что оно полностью себя дискредитировало и было интеллектуально мертво. Всё новое время Россия со своим замороженным секуляризацией православием находилась в гордом одиночестве. Православие греков, болгар и сербов было действительно нечто отсталое и убогое, отчего даже у знакомых с ситуацией на Балканах славянофилов опускались руки (ср. высказывания по этому поводу Леонтьева или Булгакова). Это религия балканских крестьян, наивная и вульгарная, или форма жизни провинциального горожанина на окраине Европы, носящего христианство как медаль, свидетельствующую о его приобщённости к великой европейской цивилизации: "Он не только гражданин азиатского турецкого государства, он с политесом - европеец". О грузинской православной церкви лучше не говорить - это уже джигитовка, "рубка лозы". Никакой мысли, тем более философии православной не было. И вот в этих условиях на хрупкие плечи только зарождающейся русской мысли, толком не прошедшей даже философского атеизма XVII-XVIII веков, была взвалена непосильная задача создания религиозной философии. Изменение духовного плана русской цивилизации, переориентация её в сторону субъективного и автономного само по себе было необыкновенно трудно, но это к тому же предполагалось осуществить в самой трудной, в самой экстравагантой форме.

Собственно, в мировой истории мы находим лишь один пример подобного процесса, вызванный уникальным переплетением исторических и культурных событий - речь идёт об эпохе патристики. Как известно, эпоха учителей церкви была на самом деле творческим периодом христианства, когда христианство собственно создавалось. С точки зрения античной культуры это было гениальное отступление Рима, наголову разбитого, но правильно отступающего и сохраняющего хоть что-нибудь. Это и есть один из главных признаков цивилизации - умение правильно отступать, правильно проигрывать. Рим, проиграв почти всё, сумел что-то сохранить перед хлынувшей из всех щелей рассохшейся империи азиатизацией жизни, а затем и германским завоеванием. Германцы были темны и невежественны, но они были европейцами - высоколобыми варварами с потенциальным интересом к личности, к индивидуальности человеческого "я". Не понимая великую культуру античности, они могли вполне понять лепет христианства, но, кроме сохранения скрытого в христианстве Аристотеля и Платона, Риму удалось "перефокусировать" ментальность новой варварской цивилизации, внушить необыкновенный интерес к интроспекции, самоуглублению, интерес к личной духовной жизни. В германцах была гениально почувствована слабинка - трещина в хитиновом панцире коллективистского насекомого. И туда капнули кислотой христианства. Немцы сами себя переварили, и создалась Великая Европа. В Западной Римской империи это удалось. В Восточной - в конечном счёте нет. Перед русской мыслью, собственно, стояла задача СОЗДАНИЯ православия, которого как религии "образованных белых людей" просто не было, как не было христианства в I-II веке. На заре развития русского сознания, в творчестве славянофилов этого не понималось. Соловьёв, впервые соединив разрозненные мысли славянофилов в нечто целое, если и не понял, то почувствовал двусмысленность ситуации - во второй-то половине XIX века. Отсюда его дурашливость, неопрятная и тяжеловесная ирония - безвкусная даже для русского "серебряного века" с его неистребимым комедианством и ненастоящестью. Он видел ЗАМЫСЕЛ и понимал хотя бы отчасти его нелепость, неизбежность и ненужность. В значительной степени соловьёвство (в личности самого Соловьёва и далее в лице его декаденствующих последователей, вроде Флоренского или Вяч. Иванова) было интеллектуальной игрой, наслоив-шейся на действительно высокую трагедию, трагедию гибели духовно слабой религии в псевдомодернистском обществе притворяющегося Западом Востока.

Между прочим, задача модернизации православия из-за тысячелетнего опоздания неизбежно приводила к вывернутому наизнанку католичеству. Но идея католичества фонтанировала полторы тысячи лет, в католичестве присутствовала ИЗБЫТОЧНОСТЬ: заставили инженеров высочайшего класса делать кочерги - они сделали, всё что можно и даже больше - телескопические, с инкрустацией, невидимые, декоративные, квази-, псевдо- и, наконец, анти- кочерги. Естественно, русское православие, утверждая себя постоянно как НЕкатоличество (просто чтобы отстоять и утвердить своё право на существование), неизбежно становилось АНТИкатоличеством, то есть чем-то как раз совсем неоригинальным, так как коррелят католичеству был давно порождён в виде западноевропейского масонства. И София Премудрость Божия и тому подобные самобеглые произведения русского ума, увы, есть лишь кальки с западноевропейского масонства XVIII-XIX вв. Великий Соловьёв опять же это сознавал, например, читая панегирики Конту, которого он всерьёз предлагал объявить православным святым (!), что конечно было невозможно сделать всерьёз и что таким образом придавало всему соловьёвству некий оттенок, вполне прослеживаемый основателем "учения", но совершенно невидимый учениками и последователями.

В "Вехах" с наивной гордостью говорилось о том, что русская метафизика в своём главном русле всегда носила религиозный характер. Это было действительно так, и, может быть, действительно и далее следовало бы стремиться развивать русскую мысль в этом направлении. Другой вопрос, в "Вехах" не поставленный, - есть ли это путь наиболее плодотворный и здоровый. Ведь философия смертельный враг любой религии - в этом и очарование религиозной философии - в её невозможности. Неотомизм есть положительно невозможная философия - но он существует, и в этом его особая прелесть. Но это частность. В русской философии проблему решили до смешного просто - "будем религиозную философию развивать" (5). А как же трагедия человеческого духа, как же смерть Сократа, слёзы Паскаля, безумие Ницше? И русские философы повисли со своей "софиологией" на первом же суку - европейского философского иррационализма XVIII века (с которого, кстати, и началась философская мысль России - ещё чисто подражательная и полуиностранная.) Получилась всё та же кружковая доморощенная философия, но уже не позитивистская, а религиозная. Во времена славянофилов это было терпимо, даже неизбежно, для XX века - "мимо": "Шёл в комнату - попал в другую". Ошибка не в личностях - достойная трагичная судьба о. Булгакова, например, вызывает уважение, но ЭТО НИКОМУ НЕ НУЖНО. Вся русская религиозная философия именно в своих религиозных аспектах разрушается Вольтером и Дидро, уровня религиозного вольномыслия которых не было в России даже спустя столетие. Это религиозная философия при полном отсутствии нерелигиозной философии и даже философии антиклерикальной (что должно естественно дополнять картину в виде "адвоката дьявола").

Бердяев отчасти осознавал это, обращая в "Вехах" внимание на слова Соловьёва о том, что "русским свойственно принижение разумного начала". Но при этом он заявил, что "между тем русская мистика, по существу своему очень ценная, нуждается в философской объективации и нормировке в интересах русской культуры". Заявил, совершенно не объяснив, как и, главное, зачем выполнять эту самопротиворечивую программу? Во всём мире мистика чужда философии и возможно лишь их рудиментарное и фрагментарное соединение, а у нас именно из- за слабого развития интеллектуальной культуры философы должны заниматься рационалистической стилизацией мистического опыта. Бедный философ и сам не понял всей глубины предстоящего сарказма истории, написав далее:

"В последнее время начинается поворот <русской интеллигенции к мистике>, и есть опасение, чтобы в повороте этом не обнаружилась родственная вражда к объективному разуму, равно как и склонность самой мистики утилизировать себя для традиционных общественных целей."

Количество интеллектуальных ходов всегда ограничено. Огромные усилия нации были потрачены на осуществление пускай и грандиозной, но безумной и совершенно невыполнимой задачи. Последующие события ответили на вопрос, можно ли позволить себе поэтический мистицизм, не кончив гимназического курса, да и нужно ли, этого ли не хватает. Можно ли делать культурную ставку на высшие достижения, а не на здравый смысл среднего уровня.

Была ли упущена синица? Наверное да, если вспомнить, например, судьбу Питирима Сорокина, вышвырнутого Лениным из России и ставшего отцом американской социологии. Собственно, его злые и верные статьи 20-22-го годов знаменовали собой начало социологии в России. Показательно, что оригинальная русская социология, сам стиль "социологии по-русски" был наконец выработан тогда, когда русские потеряли своё государство и были совершенно и почти навсегда отлучены от русской социальной жизни. Иллюзии кончились - дебют русской социологии начался с того, что Сорокин написал: во время революции и гражданской войны был перебит офицерский корпус и изменился сам антропологический тип русского человека. Если бы веховцы сказали в 1908-м, что анализ духовной жизни России со всей очевидностью и вполне однозначно приводит к страшному выводу: "Создать на подобных основаниях дееспособную культуру НЕВОЗМОЖНО". Может быть, это и послужило бы первым реальным шагом к созданию русской философии. Но авторы "Вех" испугались даже мелькнувшего намёка на возможность такого вывода и стали всячески открещиваться от знаменитых слов Гершензона: "Между нами и нашим народом - иная рознь ... он ненавидит нас страстно, вероятно с бессознательным мистическим ужасом... КАКОВЫ МЫ ЕСТЬ, нам не только нельзя мечтать о слиянии с народом, бояться его мы должны пуще всех казней власти и благословлять эту власть, которая одна своими штыками и тюрьмами ещё ограждает нас от ярости народной."

"Вехи" объединяет с самыми крайними революционерами отношение к России - полное неприятие. Исходя из этого отношения, революционеры постановили уничтожить Россию, что и было сделано. Веховцы постановили Россию изменить - что не было сделано и не могло быть сделано. Зато можно было вынести эту невыносимую Россию за скобки. Это было бы и личной удачей, если посмотреть на проблему с точки зрения "грубой реальности",- просто выезд всех веховцев за границу за десять лет до революции сделал бы этих людей менее несчастными. Кистяковский не погиб бы во время гражданской войны, Булгаков не потерял бы своего сына, Гершензон, наверное, не совершил бы страшной ошибки интеллектуального предательства и т.д. (6) И МЫСЛЬ БЫ СОХРАНИЛАСЬ, русская аристократия духа действительно стала бы аристократией, кастой, что только и возможно в глупой России, где европейский логос всегда будет поставлен в положение аристократическое (или аутсайдерское) просто из-за малочисленности его носителей. И это не есть позорное бегство - отделение есть создание, отделив себя, интеллектуальная элита получает инструмент и право на реконструкцию. Реконструкция в России только и могла начаться с эвакуации. По крайней мере с постановки проблемы эвакуации.

IV

В 30-40-е годы произошло постепенное угасание русской эмиграции и инерционное разрушение марксизма, который оказался последним прибежищем автономного мышления на территории России. Марксизм был наиболее близкой к азиатскому коллективи-стскому восприятию философией, философией "экономического цинизма", низводящего личность мыслителя до безликого "производителя идей", впоследствии приобретаемых потребителями для идеологической наркотизации, призванной этически оправдать их неизбежно социально безнравственное поведение. Попыткой вторичного производства со стороны марксизма определённой "идеологии", призванной обслуживать своеобразно понимаемые интересы потребителя, явились течения "сменовеховства" (7) и "евразийства" - политико-философские конструкции, специально собранные для экспортных нужд советского государства на сумасшедшей фабрике коммунистического марксизма. Это чрезвычайно интересное явление, так как здесь в концентрированной и символической форме выявляются некоторые основные качества русской культуры, её схематизм, мертвенность и декоративность - правдоподобность, доведённая до такой неправдоподобной степени, что постепенно превращается в правду и ставит таким образом своего создателя в трагикомическое положения ученика чародея, научившегося вызывать демонов, но неумеющего ими управлять. "Освоив" марксизм, русские попросили его создать несколько полезных вещей. Марксизм нарисовал грубые и совершенно бесполезные декорации сменовеховства, а потом сожрал своих наивных хозяев. Вся зловещесть этого "происшествия" станет ясна, если мы обратимся к происхождению самого марксизма - здесь интеллектуальные эксперименты русских выглядят карикатурным повторением трагедии западноевропейского мышления нового времени, так сказать, "склонности мистики утилизировать себя для традиционных общественных целей".

Евразийство - было первой "идеологией" русского государства, первой идеей, специально сконструированной для кого-то с целью сознательной дезориентации и использования. Характерно, что сам по себе социализм как социальная практика не нуждался в идеологии. Внутри России потребителей сколько-нибудь сложных мифологических конструкций не осталось, и евразийство изначально создавалось для внешнего потребления. Социалистическое общество могло мыслить и каким-либо человеческим языком объяснять и утверждать себя, вообще жить филологически - только вне себя, за пределами СССР, причём это мышление должно было быть априори фальшиво, должно было быть сознательным обманом. Но посколько кроме этого обмана ничего не было, то тут провела работу сама мать-природа. Так как у марксизма взятого отдельно по себе никакой рефлексии, никакого осмысления себя быть не могло, то евразийство, сконструированное ОГПУ, это и есть единственная идеология марксизма, так что применение марксистского метода на практике и оборачивается его онтологической сущностью. Ведь идеология в марксистском смысле этого слова и есть не что иное, как сознательный обман со стороны "господствующего класса".

Евразийство похоже на современный ему национал-социализм, с той только разницей, что действия советского государства совершенно не нуждались в каком-либо оправдании или даже объяснении. Евразийство оправдывало и объясняло действия по азиатизации России, но оправдание и объяснение нужно только европейскому сознанию, его же как раз и искореняли. Поэтому евразийство в сущности является издевательством - объяснением уничтожаемым европейцам, почему их следует уничтожать. Национал-социализм был псевдоазиатизацией Европы - временной реакцией на крушение её восточного фланга. Лозунг Гитлера - борьба против внутренних (евреи) и внешних азиатов азиатскими методами прямого подавления. Это несвойственная новой Европе переоценка Азии, возведение её в ранг противника, а не колониального материала, то есть отказ от основной идеи колониализма: "не соперничество, а использование". Если евразийство соединить с государственной риторикой СССР, мы получим стиль гитлеровского национал-социализма. Но фашистам надо было постоянно объяснять и оправдывать свои действия, и в этом была их необыкновенная слабость. Фашизм разработал достаточно разветвлённую идеологическую систему, позволившую стать более-менее фашистом даже Хайдеггеру, но фашизм был наивен, в него действительно "верили", а следовательно не могли принимать ситуационно выгодных решений за рамками идеологических догм.

Советский материализм удачно сочетал в себе фанатизм религиозной секты с прагматизмом современной капиталистической демократии. Национал-социализм при сравнимом уровне твердолобости сильно проигрывал интернационал-социализму в уровне утилитаризма. Поэтому именно Сталин, а не Гитлер привлёк на свою сторону западных союзников. Социализм как социальная проекция материализма оказался гораздо мощнее, так как был первой в мировой истории "внеидеологической идеологией", исходящей из чистого бихевиоризма. Последовательный материализм естественно должен переступать и через материалистическое учение как тоже идеальную конструкцию. Но с другой стороны, в смысле метафизическом социализм оказался с самого начала мёртв, и Россия в XX веке противопоставив себя "старому миру", не создала "НОВОГО мира" - жизнеспособной мифологии, упрямо объясняющей мироздание со всеми его частностями и производными "иначе", не "так", а "ЭДАК", "наперекосяк".

По своей сути социалистическая идеология была фиктивна. Можно легко представить молодого неглупого немца, звонко барабанящего на вступительных экзаменах в высшую школу гестапо ответы на доставшиеся вопросы:

1. Грабительский Версальский договор.
2. Примеры антиарийской пропаганды в берлинской прессе 1932-1933 гг.
3. Коминтерн как орудие сталинского террора на международной арене.

Но совершенно невозможно представить себе молодого неглупого русского, который в здравом уме и твёрдой памяти стал бы всерьёз отвечать по пунктам:

1. Брестский мир как блестящая победа ленинской внешней политики.
2. Разоблачение ВКП(б) троцкистско-зиновьевской банды фашистских двурушников и шпионов.
3. Сталин о задачах стахановского движения.

(Кстати, КОГО понабрали по такому критерию в советскую тайную полицию, неплохой вопрос для начинающего социолога.)

Социализм посторил общество с вроде бы существующими личностями: учёными, писателями, деятелями искусства. Но реально ответить всем этим людям (в рамках того мира, в котором они живут) можно только одной стандартной фразой: "А что я тебе могу сказать? Я твоего дела не читал." Личность в таком обществе не важна - важна роль. Говорить о сущности роли можно только с главным режиссёром. Однако выясняется, что главный режиссёр давно умер и спектакль продолжается по инерции, просто потому, что актёры слишком "по-станиславскому" вжились в образ. Более того, вы с ужасом убеждаетесь, что у советской пьесы нет автора. Ещё можно говорить о подлинном авторстве единственого советского романа, удостоенного Нобелевской премии, но евразийство даже не украдено.

При знакомстве с текстами евразийцев бросается в глаза декларативность, полная укладываемость в две-три фразы. Больше всего это напоминает "легенду" прилежного диверсанта (8). "Эвакуировался в тыл, отстал от эшелона". Многочасовые допросы никакой новой информации не добавляют. Из подвала доносится всё то же монотонное бубнение. "Отстал от эшелона. Не помню. Эвакуировался в тыл." В первых строчках евразийских статей размашистой кистью провинциального журналиста рисуется грандиозная панорама: "великая равнина", "континент Евразия". Хорошо. Заинтригованный читатель ждёт, "что дальше". Но увы - дальше ничего нет (9).

Марксизм есть экономический материализм. Но что такое экономический материализм, вообще ЭКОНОМИЧЕСКАЯ философия? Тут дело совершенно не в экономике. Большевики за полгода развалили народное хозяйство до основания, бездарно разогнали Учредительное собрание, поставив себя в изоляцию и от сочувствующей им русской интеллигенции, разорвали дипломатические отношения почти со всем миром, и ДАЖЕ НЕСМОТРЯ НА ЭТО победили. Значит было колоссальнейшее преимущество, которое не только покрывало чудовищные недостатки, но и давало фору. За те же полгода большевики, будучи совершенными дилетантами, на совершенно пустом месте создали чудовищный аппарат тотального сыска и развернули массовый террор. Первые осмысленные акции советской власти:

6 июля 1918 года - провокационное убийство германского посла графа Мирбаха (предательство германского союзника, явно проигрывающего Антанте);
7 июля 1918 года - разгром спровоцированного мятежа левых эсеров (создание временного алиби в глазах ещё сильной Германии и полная узурпация политической власти);
16 июля 1918 года - убийство Николая II и наследника (уничтожение естественных лидеров белого движения и окончательная компроментация в глазах образованного класса России "заваривших кашу" деятелей февральской революции);
30 августа 1918 года - инсценировка покушения на Ленина (10) и начало "красного террора" (уничтожение русского городского населения).

Вот оборотная сторона "принципиально непрактичной" деятельности русских интеллигентов. Далее всё шло по нарастающей. Символом политической деятельности большевиков является увенчивающий гражданскую войну расстрел белых офицеров. После разгрома Врангеля примерно половина белых офицеров (45 000) остались в Крыму. ("Родина слышит, Родина знает." "Родина - простит".) Тогда появилось низкорослое кривоногое существо с вежливой китайской улыбкой: "Галаздане афицелы, вама неабахадима залегестлиловаца, э-э, для палуцэния пасобия" (11). Офицеры зарегистрировались. Их взяли и расстреляли из пулемётов. Это суть всей 70-летней деятельности большевиков - коварные "двухходовки". Поражает не "глубина расчёта", всегда примитивного, а последовательность. Последовательность животного или даже механизма, бездушная, беспощадная, не оставляющая никаких шансов, никакого "счастливого случая". Зарегистрировались - расстреляли, зарегистрировались - расстреляли. И так 70 лет. Все обвинения большевиков в жестокости нелепы, как нелепо обвинение в кровожадности хищного насекомого. Он "надыбал" себе ноу хау: укол яйцекладом в нервное сплетение гусеницы - откладывание яичка - вылупление из яичка личинки - выжирание личинкой гусеницы изнутри - окукливание и вылупление взрослой особи - спаривание - укол яйцекладом в нервное сплетение гусеницы. И всё - этот "экономический материализм" продолжается миллионами лет. При чём здесь "философия" какая-то? Сама постановка вопроса уже смешна.

В "Вехах" чудики дали на себя информацию миру, который убил в последующие десятилетия 60 миллионов людей, для которого человеческая жизнь уже не значила ничего, так что сообщения о массовых расправах звучали скорее как сообщение синоптиков - "прошли дожди", "выпал снег": "К концу декабря была очищена территория Тамбовской губернии". В "Вехах" русские интеллектуалы сказали:

1. Россия есть периферия культурного мира и европейское начало здесь слабо.
2. Следовательно, вместо развития слабого европейского начала надо создать самобытный западно-восточный мир.

(При этом веховцы не акцентировали внимания на другом варианте - на варианте последовательного и упрямого западничества, которое по мере своего развития встречало бы всё более сильное сопротивление и поставило бы в конце концов его проводников перед проблемой эмиграции. Эту страшную мысль веховцы просто вытеснили вглубь сознания.)

Сначала подобный вывод вызвал у русской интеллигенции взрыв негодования (зарождающееся сознание начинает с ненависти к себе). Но через десять лет победившей Азией было подхвачено: да, создадим, и именно самобытную русскую цивилизацию, но... для дезориентации белых дьяволов. Русская "Почти Азия" вместо укрепления Европы решила поиграть на контрастах, стать не частью, а целым. Советская "Почти Европа" пришла к тому же выводу. СССР это хитрая Азия, искушённая Азия. До 1917 года Россия вместе с Австро-Венгрией замыкала цепочку великих европейских держав. После 1917 вместе с Японией она открывала список великих держав, правда азиатских (12).

В "Вехах" сказали, а русская реальность подхватила под белы рученьки и повела упирающихся задохликов семимильными шагами. Уже первый съезд евразийцев в Берлине (начало 1925 года) проводился на деньги ГПУ, многие лекции на нём читали шпионы и диверсанты, которым придумали "интересные мысли" (автора!) и которые они выучили вплоть до "полемики": "Ты будешь говорить то, а я тебе возражать это". После же использования большинство евразийцев вывезли в СССР и расстреляли.

То, что в "евразийстве" философская программа "Вех" нашла своё пародийное воплощение, есть лишь частное следствие общей закономерности. В конце кон-цов вся история русской мысли есть идиотическое воплощение чьих-то аллегорий. Всегда грубое материальное воспроизведение иногда весьма тонких идеальных конструкций. Деревенский мужик поймал маленькому Володе Набокову бабочку, держа дешёвую капустницу жирными пальцами за сломанные крылья: "У нас бабочек этих" - это идеальный символ услужливости русской истории. Сущность русского социализма проста до издевательства. Барин прочёл басню Мандевиля о пчёлах, позвал своего пасечника: "Стёпка, трутней в тряпку собери и кипятком ошпарь". Механизм улья испортился, пчёлы сдохли. Восточная бездарность - органическая неспособность что-то выдумать, создать, "сделать из ничего" сопровождается у русских европейской предприимчивостью. Восточный традиционализм, спасающий от "неудачного новаторства", в России крайне слаб. У русского дурака постоянно "свербит". На пустом месте он развивает бешеную энергию - пляшет на похоронах и рыдает на свадьбе. В сущности занимаясь распределением "ничего". Самое оскорбительное, доводящее русского до бешенства - это сопротивление распределяемого материала. В античности творчество уподобляли припоминанию вечно существующих идей, которые изначально, вне времени человек знает, но временно забывает, попав в воронку временнОго круга. Врождённый материализм русского приводит его к отождествлению идей с конкретными людьми и предметами. (Соответственно, Абендланд превращается для него в Аидланд платоновского царства теней.) Когда предметы сопротивляются манипулированию, а люди начинают уклоняться от подчинения его воле, русский воспринимает это как мировую несправедливость, как нарушение мировой гармонии и стремится восстановить порядок, начиная сопротивляющийся материал уничтожать. Срыв хлебозаготовок он понимает как разрушение вечной платоновской идеи хлеба, которую проклятые кулаки "не отдают". В России очень любят носителей идей, но мёртвых. Мёртвых легко распределять, вокруг них легко плясать и плакать - они не побьют и вообще не сделают уже ничего десяткам, сотням и тысячам кормящихся вокруг них бездарных захребетников - русских интеллигентов. Жил поэт Гумилёв, писал стихи. Стихи замечательные, нравящиеся, но их автор был опасно жив. Гумилёва убили, потом запретили, потом простили и разрешили. Сожгли его книги, затем опубликовали его рукописи. Наградили его палача, потом расстреляли. Зарыли труп Гумилёва в землю, вырыли, снова зарыли в другом месте, снова вырыли и т.д. и т.п. И этот унылый русский спектакль с эксгумацией трупов, обливанием их кислотой, облепливанием черепов умерших пластилином, перезахоронением, наказанием и реабилитированием людей, к которым наказывающие не имеют никакого отношения, ибо для них они просто являются идеями, которые они порют, как выпорол неправильное море знаменитый персидский царь, намекнув тем самым, что древние персы тоже немножко европейцы, тоже способны к деятельному умозрению, - этот унылый русский спектакль ужасающ и вечен.

V

Русский образованный класс совершил в 1917 году такую страшную ошибку, что выжившие после февральского эксперимента акушеры русской демократии последующий период своей жизни прожили в состоянии непрекращающегося идеологического визга. Речь уже не шла об оправдании "перед кем-то", важно было убедить в правильности своих действий самих себя. И не потому, что это было важно для достижения каких-то целей, а просто СТРАШНО БЫЛО. Визг шёл на одной высокой и более чем фальшивой ноте - "царизм виноват!".

Действия русской интеллигенции были чудовищны. К февралю 1917 года успехи русского государства были очевидны и грандиозны (собственно, поэтому интеллигенция и пошла на риск государственного переворота во время мировой войны). Россия являлась единственной европейской страной, не отрезанной войной от сырьевой базы - война на истощение была России выгодна. После наступления Брусилова в 1916 году у Четверного союза не осталось военных средств для широких наступательных операций на Востоке. Русские войска готовились к захвату Константинополя и Будапешта. По договорам с союзниками Россия после окончания войны аннексировала черноморские проливы и устанавливала полный контроль над Восточной Европой. Крах Четверного блока в течение максимум одного года был очевиден, но, кроме того, 3 февраля 1917 года США приняли окончательное решение об объявлении войны Германии. Русская интеллигенция решила - ПОРА. После предварительных согласований с западными союзниками (поездка "представителей русской общественности" в Лондон в 1916 г.), она решила взять власть в свои руки. Речь шла не о свержении власти Николая II, а о социальной революции, об отстранении от власти целого сословия - сословия русского дворянства, давно отказавшегося от своих привилегий, но имеющего несчастье "занимать место". Была разгромлена система министерств: уволены и частью посажены в тюрьму министры и их заместители, началась перетасовка министерских коллегий, чистка аппаратов. Новыми министрами были назначены странные люди, не имеющие реального опыта управления государством. Через один-два месяца их сменили люди ещё более странные, потом ещё, и наконец незадолго до прихода большевиков произошла четвёртая смена министров, которые по уровню своей некомпетенции приближались к ленинскому "совнаркому". Уже первая смена нового кабинета министров вызвала панику и полную дезориентацию центрального аппарата управления. К ещё более губительным последствиям привело смещение власти на местах. Прошла замена всех губернаторов, местных судебных органов и т.д., причём в провинции власть захватывали явные шарлатаны и самозванцы, часто вообще не имеющие опыта работы в каких бы то ни было организациях (13). Величайшее государство мира было разгромлено за ШЕСТЬ МЕСЯЦЕВ. К началу осени 1917 года русское государство было совершенно недееспособно...

По этому поводу можно было бы сказать многое, но достаточно произнести одну фразу: трудно представить тот уровень мракобесия и невежества, которого достигла русская интеллигенция за несколько десятилетий своего "самобытного" развития.

В "Вехах" наиболее неприятное впечатление оставляет христианская риторика, особенно режущая слух из-за литературной неодарённости авторов. При помощи мастерского владения словом можно было по крайней мере замаскировать совершенную неприложимость устаревшего мифа христианства к реальной России начала ХХ века. Конечно, поэтика христианства даёт сообразное мифологическое воплощение мистерии человеческой жизни во все времена и для всех народов, но вне художественного творчества невозможно приложить скажем миф Эдипа для выявления и снятия эдипового комплеса. Эдипов комплекс невозможно объяснять встав на позицию Эдипа, для этого надо встать на позицию психоаналитика. Поэтому все попытки проповеди со стороны веховцев производят тягостное впечатление полной неуместности. Читателю становится в конце концов стыдно за авторов, срывающихся с тона рационального анализа в религиозную графоманию.

Стоит вчитаться в эти строки. Например, в "Вехах" Булгаков ломает руки:

"И эта мятущаяся тревога, эта нездешняя мечта о нездешней правде кладёт на интеллигенцию свой особый отпечаток, делает её такой странной, исступлённой, неуравновешенной, как бы одержимой. Как та прекрасная Суламита, потерявшая своего жениха: на ложе своём ночью, по улицам и площадям искала она того, кого любила душа её, спрашивала у стражей градских, не видали ли они её возлюбленного, но стражи, обходящие город, вместо ответа, только избивали её и ранили её. А между тем Возлюбленный, Тот о Ком тоскует душа её, близок. Он стоит и стучится в это сердце, гордое, непокорное интеллигентское сердце..."

Эта "Песнь песней" продолжилась Булгаковым в сборнике "Из глубины":

"Светлый вертоградарь в заветном питомнике Своём, зовёт Он тихим гласом: МАРИЯ! - и вот- вот услышит заветный зов русская душа и с воплем безумной радости падёт к ногам своего Раввуни".

Или у другого автора сборника "Из глубины":

"Народ уничтожил и интеллигенцию. Он подобно Самсону, обманутому Далилой, повалил своды храма на всех присутствующих, в том числе и на Далилу."

Эти попытки объяснить происходящее в образах ветхого мифа "арабских сказок" были уже никому не нужны и не интересны. И Булгаков сетовал в том же сборнике:

"Ведь и в правящих, и в учёных кругах <церкви>, в сущности, царит одинаковое равнодушие к религиозным вопросам <...> Нет жажды, нет тревоги <...> Как отнеслись к огнепалящему вопросу о почитании имени Божия? В сущности, никак, с ледяным равнодушием <...> Было ли замечено грандиозное явление мистической литературы - "рукописи" А.Н.Шмидт (14), в которых дан, может быть, ключ к новейшим событиям мировой истории?"

Эти риторические вопросы Булгаков бросал в пустое пространство обработанной немецким генеральным штабом России, всерьёз порицая прошедший церковный собор 1917 года за отсутствие на нём религиозной экзальтации Вселенских соборов первых веков христианства (!). А в это время Суламиты, Далилы и Раввуни занимались на просторах разрушенного российского государства не скучной теорией, а простым практическим делом: по счастливому выражению Ленина - "корчеванием пней капиталистической эксплуатации".

При этом Ревекка Майзель (15), палач Соловецкого монастыря, топившая "беляков" баржами, любила перед расстрелом зверски избивать молоденьких гоев. Роза Шварц убила в Киеве несколько сот человек, выкалывала иглами глаза, заливала глотки белых нелюдей расплавленным оловом, причём предпочитала делать это на специально сооружённой сцене под смех и аплодисменты товарищей. Ремовер в Одессе убивала не только арестованных, но и вызванных в ЧК свидетелей, которые имели несчастье ей понравиться. В Мос-кве более привередливая Брауде, ища "возлюбленного, о котором тосковала душа её", перед расстрелом лично раздевала всех мужчин.

Если интеллектуальная элита России пыталась вымученно приложить к объяснению исторических событий головные мифологические конструкции, то, например, начитавшиеся Фенимора Купера еврейские труженики, этот ударный отряд азиатской реакции, совершенно естественно в восточном мифе ЖИЛИ и, следовательно, могли делать с лобастыми Укропами Помидоровичами всё что угодно. Ведь ясно же, что внутри своего мифа царь Эдип выколет глаза булавкой любому психоаналитику, а тот ему не сделает ничего.

Последующая судьба сборника "Из глубины" очень показательна. Если "Вехи" встретили рёвом возмущения, то этот сборник вообще не издали никогда. Ни в России, ни в эмиграции. Издали в Париже через 50 лет, когда "вышел срок давности". Единственный экземпляр нераспроданного в 1918 году тиража из России вывез Бердяев. Но Бердяев был отпущен за границу после продолжительной беседы с руководством ОГПУ, которое, по его словам, произвело на него "очень благоприятное впечатление". Это впечатление было настолько благоприятно, что сборник увидел свет почти через двадцать лет после смерти Бердяева. Можно подумать, что "Из глубины" не печатали, потому что боялись повредить авторам, оставшимся в Советской России. Но ничто не мешало Бердяеву опубликовать свою статью (по-моему одну из его лучших статей (16)) отдельно, как это сделал наивный Булгаков. Но Бердяев не сделал и этого. Что касается наивного Булгакова, то он всё-таки был не настолько наивен, чтобы не думать о судьбе своего горячо любимого сына, потерявшегося в водовороте гражданской войны, но потом в Советской России нашедшегося и написавшего ему письмо, после чего Булгаков стал всё более и более сосредоточиваться не на политических или социальных, а на абстрактно богословских вопросах. Схожая ситуация была и у других авторов "Вех" и "Из глубины". О третьем сборнике "поправленные жизнью" русские интеллектуалы уже и не заикались. На этом критика "Вех" была успешно завершена. Как незадолго до смерти написал в "Литературной газете" слепой Варлам Шаламов: "Проблематика "Колымских рассказов" в конце концов снята самой жизнью."

Разумеется, дань поэтической мифологии в "Вехах" есть всё-таки частность. Основа "веховцев" - европейское "рацио". Но эта частность есть проявление настораживающей тенденции. Если это сливки, то что же молоко? Если русские интеллектуалы испытывали влеченье род недуга к вульгарной мистической фразеологии, то что же говорить о простых смертных, об интеллигентской массе? Почему вообще "Вехи" и "Из глубины" написаны прежде всего философами, а не социологами и правоведами? Почему Бердяев, Булгаков, Франк составляют основу "веховства"? Логичнее было бы наоборот. Основу сборника должны были составить статьи социологов, историков и правоведов: Кистяковского, Новгородцева, Изгоева, и на этом общем фоне, строго рациональном и богатом фактическим материалом, можно было позволить себе метафизические экскурсы русских религиозных философов, придающих рациональной основе метафизическую глубину. Это проявление действительно религиозного характера русской философии. Когда наиболее умные мыслители оказываются и наиболее иррациональными по своему мироощущению. Или, если посмотреть на это явление с противоположной точки зрения, наиболее иррациональные представители русской интеллектуальной культуры являются и наиболее последовательными рационалистами. Соответственно, собственно русские рационалисты занимают в этой схеме место РЕЛИГИОЗНЫХ ОБСКУРАНТОВ.

Величайшей ошибкой было бы считать русских рационалистов, всю эту унылую череду русских неокантианцев, позитивистов и катедер-социалистов, рационалистами по своей сути, НУТРУ. Для иллюстрации можно привести пример казалось бы максимально невыигрышный - личность Сергея Николаевича Трубецкого, князя, ректора Московского университета, специалиста по античной философии. Его философские работы - это произведения аккуратной и трудолюбивой посредственности. Видно, что это "служба", то, чем человек занимается "на работе". Но дома, "в халате" Трубецкой занимался другим - писал газетные фельетоны, грязные, с подзаборной руганью и, в отличие от Салтыкова-Щедрина, тоже потерявшего культурную связь со своей средой и полностью "обинтеллигентившегося", лишённые крупицы таланта. Трубецкой, усвоивший самые отвратительные замашки русской интеллигенции, с бешеным темпераментом обрушивался на своих "идеологических противников". Тряслись руки, текла слюна:

"В пику газете "Фактор прогресса" профессора Хамоватого Мартын Обезьянников стал издавать газету "Здравый смысл". Проезжая по Красной площади, Обезьянников многозначительно взглянул на памятник Минина и Пожарского... Кроме самого Обезьянникова редакторами были славянин неопределённой национальности Войцех Войцеховович Трепачек, публицисты Василий Вышибалов и Тигран Жердябов. Потом шли фельетонисты Платон Целковомудренный под псевдонимом Старуха-Лепетуха, Евлампий Бутонов и Максим Петров Нетронь-Завоняйка. В Петербурге было два корреспондента - князь Содомский и генерал Поросятин, писавший под псевдонимом Рельсопрокатный... "

И далее, обозвав своих оппонентов хамскими прозвищами (а это весь славянофильский лагерь от Льва Тихомирова до Розанова), князь с обстоятельностью начинает обливать грязью каждого из них в отдельности. Один пишет у него статью "Каким я был негодяем", другой посылает в газету сообщение из Франции: "Все французские сердца бьются в унисон с русскими - загипнотизированная общественным настроением сука родила щенка с пятном в виде двуглавого орла на брюхе". И т.д. и т.п.

Из всего этого неумного одесского остроумия видно, что никакой полемики Трубецкой вести не мог "по определению": все люди, несогласные с его точкой зрения, казались ему в лучшем случае мелкими подлецами, в худшем - опасными преступниками, подлежащими уголовному преследованию. То есть весь европеизм, вся образованность князя были блефом, "внешним лоском". Плохо не то, что здесь мы видим поверхностный РАЦИОНАЛИЗМ, а то, что он ПОВЕРХНОСТНЫЙ. Русские интеллигенты верили в чертей, сглаз, гадали на кофейной гуще. Их европеизм выражался только в том, что это делалось "не на виду", а на тайных собраниях. Иначе бы русские интеллигенты и не проиграли всё за 6 МЕСЯЦЕВ. Ведь вообще "знание - сила", и нет вещи более устойчивой, цепкой и мощной, чем разум человека. Величайший критик рационализма Зигмунд Фрейд, пожалуй как никто другой понимавший ограниченность человеческого сознания, всё же сказал на склоне своей жизни: "Голос разума слаб, но имеет одну странную особенность - он звучит и звучит до тех пор, пока ему не внемлют". Русские либералы, русские рационалисты проиграли так быстро и безнадёжно потому, что эту мысль можно дополнить другой максимой: "Голос безумия мощен и он ревёт и ревёт до тех пор, пока человек не оглохнет". Именно этот голос безумия, подымавшийся из недр интеллигентского сознания, заставил сделать русскую интеллигенцию последовательно все возможные ошибки. На очередной вызов реальности интеллигенты отвечали не трезвой оценкой ситуации и принятием рациональных решений, а магическим перемещением предметов. Подлинная одежда русского интеллигента в 1917 году, это не строгая тройка и даже не китель, а фартук и колпак средневекового волшебника. Если в "Вехах" мы находим крестящихся и молящихся политологов, то здесь - изнурённых средневековым волшеб-ством масонских практиков. Русские решили, что если одеть фартук и колпак, то государство будет управля-ться само собой. Нарядились, собрались в кружок. Взялись за руки, закрутили хоровод слева-направо - ничего не получается. Справа-налево - опять плохо. Подпрыгнули три раза, сказали: "Ширин- вырин-молодец!" Закопали пять золотых на Поле Чудес - опять ничего. Если в Европе масонство было "риторикой", декоративным оформлением некоторых реальных механизмов западного мира, то в России начала ХХ века это обернулось чистой бутафорией. Картонным телефоном, который вместо того, чтобы стоять на сцене и "изображать телефон", "поступил в продажу".

Как почти неизбежное следствие подобной фиктивности к власти пришло ультралевое течение масонства, которое в лице Ленина и Троцкого откровенно издевалось над масонством, считало масонов полезными ничтожествами. Масонство, успешно контролирующее государственного левиафана в Европе и Америке, не смогло сделать этого в России, потому что, во-первых, русское государство по концентрации в себе мощи нации на порядок превосходило даже прусскую монархию в период её самого оголтелого солдафонства, и, во-вторых, потому что система масонских лож в России в лучшем случае могла быть организацией немецких землячеств в Прибалтике, но не имела "низового аппарата" (на котором всё и держится) в коренной России. Бумажный тигр "телефонного права" масонов ничем не обеспечивался, и в результате их даже не уничтожили, а использовали как "вторичное сырьё" для международной дипломатической игры мо-лодой советской республики, создания системы глобального шпионажа и т.д. (В последнее время по этому поводу началась публикация ряда красноречивых документов - например, о деятельности украинских масонских лож в Польше 20-30-х годов, полностью контролируемой ОГПУ.)

Действия, аналогичные действиям русской интеллигенции, сделавшей в начале ХХ века ставку на политическое масонство, предприняли бы люди, решившие противопоставить мощи русского государства неофициальный совет старейшин, столь характерный для Востока. Действительно, например на Северном Кавказе, старейшины родов обладают огромной властью, служащей реальным противовесом произволу чиновников и тираническим устремлениям молодых честолюбцев. Дело, однако, в том, что в России никаких родов нет, и более того, старики в русских деревнях подвергаются насмешкам как бесполезные едоки - "заедающие чужой век" комичные паразиты. Для полноты картины эту аналогию следует продолжить. Предположим, что зоркое и попечительное русское государство инициативу услужливых реформаторов поддержало и развило: правильно, "старикам везде у нас почёт", необходимо развивать и поощрять институт русских старейшин. И вот уже по всей стране созданы соответствующие "домоуправления", где совершенно ничтожные русские пьяницы "заседают", получают от государства "зарплату" и превращаются в третьестепенный, но болезненнный (17) элемент всё того же родного государства.

Вот трагикомическая история западноевропейского масонства в России XX века. На Западе масонство очень сильно и обладает реальной силой - в России его переварили за полгода, заставили плясать под дудочку, чего не удалось даже Наполеону и Гитлеру. Через пять лет после революции по всему миру были созданы огромные партии фанатичных сторонников Великого Ленина. Коммунисты шатали основание Веймарской республики, превратились в международную проблему. По приказу из Кремля в независимых европейских государствах 20- 30-х годов поднимались вооружённые восстания. Потом Россия захватила пол-Европы, превратилась в великую атомную державу, и наконец после подавления Пражской весны ООН объявило 1970 год международным годом Ленина.

Блеф европеизации сопровождался всё-таки созданием истеричной, лживой, но в своих высших проявлениях выдающейся цивилизации, по крайней мере в области литературы, сценического искусства и отчасти музыки. Но попытка "вторичной европеизации" была блефом полным. Во-первых, таковая была совершенно не нужна (зачем по второму разу-то?), и, во- вторых, весь декларируемый европеизм русской интеллигенции на самом деле был пропитан азиатской ненавистью к европейскому государству, что превращало "второе русское просвещение" в комедию положений. Ситуация, когда выросший в полуазиатском захолустье "западник" ПлеХанов вместе с дочкой раввина Любовью Исааковной Аксельрод орал на "восточных деспотов" Николая Романова-Дармштатд-Готторптского и Александру Гессенскую, по уровню незатейливого юмора приближается к лучшим фильмам Чарли Чаплина. Это естественное следствие неестественной двойственности русской истории. Упрёки индийского интеллигента начала века в "азиатской жестокости" английской королевы (ближайшей родственницей которой, как известно, была последняя русская императрица) по- человечески понятны и во всяком случае не вызывают смеха, так как в колонии есть "занятое место", и это действительно жестоко. Жестокость подавления восстания сипаев заключается в том, что сами индийцы были отчуждены от возможности проявить собственную, САМОСТОЯТЕЛЬНУЮ жестокость. Более того, сама по себе деколонизация Индии в известном смысле есть путь её дальнейшей европеизации, ибо вестернизированное государство, естественно, не может быть колонией.

Блефующий, как правило, играет на повышение, поэтому азиатская реакция на излишнюю европеизацию России приобрела форму УЛЬТРАзападничества. Лозунг "догоним и перегоним Европу" был равно характерен и для большевиков и для кадетов. Разногласия заключались в способах и областях "обгона". Большевики хотели перещеголять Запад прежде всего в области социальных преобразований, кадеты - например, в области юриспруденции: в 1917 году Россия получила с их помощью фантасмагорический избирательный закон, о демократичности которого США или Франция могли только мечтать. Например, равное избирательное право для женщин существовало тогда только в Норвегии и Дании. Англия, родина феминизма, только подумывала о соответствующей реформе, поставив для начала эксперимент в некоторых доминионах. А в России ввели одним махом, и миллионы лузгающих семечки краснощёких деревенских девок в одночасье стали "головой выше" английских аристократок. Дальше больше. В Германии, Бельгии, Голландии, Испании возрастной ценз избирателей был 25 лет, в Австро-Венгрии 24 года, в наиболее передовых демократических странах Запада: Англии, США, Франции - 21 год. А в России - 20. Знай наших! Ни в одной стране мира не было избирательного права у военнослужащих. А в России - ввели, да ещё во время мировой войны. Был отменён имущественный ценз, ценз оседлости, грамотности и т.д. В целом избирательный закон в России обгонял естественный ход постепенной демократизации самых передовых государств на 30-40 лет. (Для сравнения: в США возрастной ценз избирателей был снижен только в 1971 году.) Впрочем был проявлен и мудрый консерватизм. В избирательный закон было введено одно ограничение: в выборах запрещалось принимать участие "господам Романовым". Среди царских родственников были учёные, литераторы, благотворители - но они оказались недостойны быть полноправными гражданами Русской республики (которую, кстати, провозгласили до выборов в Учредительное собрание, нарушая свой же закон, - "очень хотелось" и провозгласили). Между тем Николай II фактически добровольно передал власть и именно Учредительному собранию, явившись в правовом отношении его единственным автором. Увидев, что никто его не поддерживает, он целиком поддержал идею своих противников: говорите, надо республику - хорошо, я отрекаюсь; говорите, что надо соблюсти законность, хорошо, я готов оформить отречение как легитимный акт и вы можете проводить выборы, не опасаясь правового нигилизма. Михаил, в пользу которого он отрёкся, первым делом заявил, что он поддерживает идею Учредительного собрания и отдаёт ему право определения будущей формы правления. В ответ на это кадеты (главные организаторы Февральской революции), формально "конституционно-МОНАРХИЧЕСКАЯ демократическая партия", заявили, что никакие они не монархисты, что это всё была 15-летняя маскировка для "фраеров", и Романовых надо гнать из России в три шеи. В результате клоунских выборов в Учредительное собрание кадеты и их союзники, проведшие 95% работы по организации Февральской революции, получили 5% голосов. Впрочем победившие противники кадетов рано радовались, что "обули фраеров". Им просто сказали на первом же заседании: "А ну, фраера, валите отсюда".

В маскировке азиатской реакции под западничество нет ничего удивительного с точки зрения психологической. Недоразвитие личности неизбежно приводит к тому, что первым этапом её самоосознания является стихийный протест против собственного индивидуального существования. Ведь индивидуальное существование вовсе не является само по себе абсолютным благом. Прежде всего, индивидуальное существование трагично, так как для личности смерть есть актуальная данность, а для единицы коллектива личная смертность маскируется "жизнью рода". Кроме того, жизнь личности есть постоянное переживание собственного одиночества, хотя бы уже потому, что для личности полная совершенная любовь это любовь не только к существу противоположного пола, но и к личности, а совпадение развитой и совершенной индивидуальности с внешней красотой есть вещь гораздо более редкая - отсюда характерная для личности трагедия неразделённой любви. Неслучайно тема несчастной любви характерана для эпохи формирования европейского индивидуализма ("Страдания молодого Вертера" Гёте).

Из-за болезненности индивидуального существования крайне важна естественность и плавность развития индивидуалистической культуры. Те же "Страда-ния молодого Вертера" явились первым европейским бестселлером, и этой книгой ознаменовалось рождение индивидуального сознания как культуры (сентиментализм), как чего-то массового, характерного для определённого слоя, постепенно расширявшегося на протяжении более двухсот лет и обнимающего в современных культурных странах более половины населения, так что индивидуалистическая культура стала одновременно культурой массовой, превратилась в СТИЛИЗАЦИЮ индивидуального существования, может быть даже навязываемую определённой части населения. Вне этой КУЛЬТУРЫ состояние индивидуального существования по меньшей мере неудобно, часто - мучительно. Человек ощущает себя социально покинутым, "никому не нужным". Реакцией на это является индивидуалистический бунт против индивидуализма, тот "героизм" русской интеллигенции, о котором писал в "Вехах" Сергей Булгаков, и который был крайне примитивной формой индивидуализма - реакцией мещанина на несообразный ему уровень индивидуализации (18). Булгаков показательно абстрактно и вскользь противопоставлял в "Вехах" полуевропейскому "героизму" некое "подвижничество". Собственно, если спокойно обдумать этимологию этого слова, речь идёт о мудром отказе от личностного начала, о жертве индивидуальным существованием как заведомо непосильной задачей, жертве во имя душевной гармонии. Однако Булгаков не видел, что "подвижничество" в смысле политическом есть европейская реакция царизма на русскую азиатскую революцию. Также он не понимал, что яд индивидуального существования может весьма легко привести к разрушению личности (которая не хочет быть личностью и разбивает себе голову о мостовую), ибо сознательный отказ от самосознания возможен только на достаточно высоких степенях индивидуальной жизни и доступен лишь одиночкам. Между прочим, сама проблема отказа от индивидуального бытия тоже проявление неудобности этой формы существования: Личность неизбежно переживает мистерию угасания разума в старости, а при родовом сознании проблема "красивого старения", правильной деградации отсутствует. При этом стандартные формы решения подобной проблемы не выработаны даже современным Западом. Это задача будущего века, а может быть и веков, и уж, конечно, не наивной России начала XX было её решать. Другое дело - организация своеобразного "ордена глумливой адаптации", создающего пародийную иллюзию коллективной жизни и вызывающего "смеховое снятие" рационально неразрешимой проблемы. Западноевропейское масонство с его неистребимой двусмысленностью вполне могло явиться в русских условиях элементом псевдоколлективистской поведенческой культуры. В этом смысле ошибка (19) русского масонства не в его гипертрофированном развитии как таковом, а в том, что его шутовскую культуру приняли излишне серьёзно, разрушив тем самым "идеологический лак", в течение столетий предохраняющий западное масонство от агрессивной внешней среды. В русском масонстве была нарушена мера иронии. Возник русский тип "сурьёзного масона", вроде Максима Ковалевского или Муромцева. При этом перестала замечаться подоплёка живой религиозной жизни масонства, та интегрированная рационализмом XVIII века западная культура карнавализма, на которую безуспешно и слишком поздно обращал внимание наиболее умный представитель младшего поколения русских масонов Михаил Бахтин.

Воспринятое совершенно серьёзно масонство на русской почве превратилось в полную пародию. Одна из наиболее смешных книг в русской культуре - это из-данный в виде огромного тома парадный отчёт о торжественных похоронах Максима Ковалевского. (Мелованная бумага, дорогой переплёт, фотографии венков от благодарного человечества, многотысячная траурная процессия, надгробные речи, мировая скорбь.) При этом читателю книги совершенно не понятно, а кто такой, собственно говоря, этот Ковалевский, за что поистине царские почести оказывают второстепенному профессору и мелкому политику, да ещё во время мировой войны (Ковалевский умер весной 1916 года). Это создаёт впечатление грандиозной мистификации, кажется, что никакого Ковалевского не было и похороны его выдумали. Но при этом тон книги, в отличие от сталинских "Весёлых ребят", непрошибаемо серьёзный. И эта ни на чём не основанная серьёзность производит впечатление полной несерьёзности. Точно так же совершенно несерьёзными выглядят преувеличенно серьёзные политические лидеры русского масонства, вроде главы Первой Государственной Думы Муромцева или первого премьер- министра Временного правительства князя Львова. Последний вообще, по единодушному отзыву современников, был способен много-много поддержать разговор на уровне "Salone blodsinn", но изображал из себя "влиятельное лицо": "Я употреблю всё своё влияние..."

"Социал-паханизм" русских масонов возник на пустом месте. Пришёл Ленин и сказал: "А хочешь я тебе глаз выну?". В Италии профану прокололи бы шилом сонную артерию, а в России "влиятельные лица" засвистели в свисток: "Полиция! Полиция! - Хулиганы обижают!!!". Этот вопль был нелеп, и указ о поимке членов ленинского ЦК летом 1917 смешон. Если вы страшные карбонарии, решившие посреди мировой войны смахнуть с планеты величайшую монархию мира, то такие вопросы должны решаться в течение суток. Просто позвонить по телефону: "Тут появился КАКОЙ-ТО. Ходит и ходит, чего ему надо?" На следующий день сообщение в газете: "Труп Ленина с проломленным черепом обнаружен недалеко от железнодорожной станции". Вопль "полиция!" был бы ещё понятен, если бы к самой полиции относились с уважением. Но к этому времени полицию в России просто распустили (не надо "царских сатрапов" - у нас у самих "влияние"). И горе-паханов в пенсне и с интеллигентскими присказками "уделали" несколько десятков шпионов и уголовников, обладающих реальным ноу- хау внегосударственного насилия: общаком, бойцами, правилками, малинами, дурью и тому подобными аксессуарами организованной преступности. Могущественные и влиятельные русские масоны, "проводники европейской культуры, несущие свет просвещения", превратились в ничтожных интеллигентиков, с которыми можно было делать всё, что угодно: заставить плясать голыми на столе, выдумывать "сменовеховство" и "евразийство", проводить обновленческую реформу православия, писать панегирики Сталину, рубать уголёк в шахтах, объяснять Лиону Фейхтвангеру преимущества реального социализма. Власти, "которая штыками и тюрьмами ограждает от ярости народной", не было, и "работающие под урок" могущественные бомбометатели оказались ничтожными полураздавленными червями перед наивным Лениным, который "понял буквально" и действительно стал уголовником.

Ленин на всех ПЛЕВАЛ. Его произведения ничего не дают для понимания личности: на печатное слово он плевал тоже. Сталин и Троцкий, да и прочие большевики вполне адекватны в письменной речи. За речами Сталина чувствуешь запах Сталина, кислый запах табака и пота, за статьями Троцкого видишь ход его мысли - мысли еврейского просветителя XVIII века, заворожённого чудесами европейской цивилизации, но сохранившего восточную жестокость и презрение к социально беспомощному "индивидууму". За статьями Ленина нет ничего. За его письмами видна бешеная энергия манипулятора. Который дёргает за ниточки всех и вся, и ежедневно, на протяжении всей жизни, но сам совершенно анонимен. "Несуществующ". По сравнению с ним Ковалевский по степени содержательности личности - Леонардо Да-Винчи. Идея европейского "манипулирования", то есть "автономного управления", оказалась на русской почве манипулированием ничем, распределением ничего. Просто рабочие были максимально безлики и лучше всего подходили под стилистику ничего. Господин из Сан-Франциско всё-таки был господином - чем-то единичным, индивидуальным. "Группа товарищей" из Сан-Франциско снимала последнюю зацепку содержания и "господин Никто" превращался в уже совершенно абстрактное "ничто".

Ленин относился к разряду людей, для которых любовь