"Цитата не есть выписка, цитата есть цикада. Неумолкаемость ей свойственна. Вцепившись в воздух, она его не отпускает. Эрудиция далеко не тождественна упоминательной клавиатуре, которая и составляет главную сущность образования".
И ещё:
"Образованность - школа быстрейших ассоциаций: ты схватываешь на лету, ты чувствителен к намёкам".
Это верно, тонко. Мандельштам вообще высший еврейский тип. А ассоциативная речь косая его удивительна почти по-розановски. И как ему сам Розанов нравился, как он тонко и точно понимал музыку розановской речи!
"Филология - это семья, потому что всякая семья держится на интонации и на цитате, на кавычках (905). Самое лениво сказанное слово в семье имеет свой оттенок. И бесконечная, своеобразная, чисто филологическая словесная нюансировка составляет фон семейной жизни. Вот почему тяготение Розанова к домашности, столь мощно определившее весь уклад его литературной деятельности, я вывожу из филологической природы его души, которая в неутомимом искании орешка щёлкала и лущила свои слова и словечки, оставляя нам только шелуху. Немудрено, что Розанов оказался ненужным и бесплодным писателем".
Но как раз быт-то Розанова для Мандельштама чужой. И за домашним уютом ужасы. Чужие ужасы, чужие скелеты в шкафах. А он этого не знал и не хотел знать (психология гостя). Еврейский инстинкт ему подсказывал - туда не надо.
Когда перед русскими ругаешь русских, они с пол-оборота заводятся (906).
Я: "Вот славяне в Х веке стариков убивали". Прямо взвивались:
- В Х?! А в ХIХ не угодно? На саночки, значит, стариков полоумных сажали,
укутывали и в овраг - глухой, гигантский, подальше от деревни. "С
Богом". Или ещё проще: подводили к краю и обухом кувылк батю. Да...
Это здесь сейчас представляется: ах, лес, ах, воздух. А как зима, мороз
и надо по дрова идти. А вокруг волки: толстые, наглые, с пружинистым шагом,
стальным окрасом. А что такое "волк"? Это тот же крокодил, только
покороче, с шерстью и бегать умеет со скоростью автомобиля. И ещё умный
и с художеством - сыт, а всё равно загрызёт: артист и "силушка в жилушках
играет". Что твои джунгли! В джунглях ещё жить и жить. Там тепло,
а тут разденься при 40 градусах и через 10 минут каюк. Так-то вот в России.
А о людоедах это уже главная тема. Как русские сойдутся, да начнут "разоблачать",
обязательно в эту тему упрутся:
- Резал, в котле варил, ел да похваливал: "Человечинка, она сла-аденькая".
А сам улыбается, один зуб кривой из бороды торчит. "Мы добрые".
Душегуб. Вот они какие - русские.
- Да это что, вот я случай знаю...
- Это что, а вот там-то...
И так всё радостно, захлебываясь.
Я с евреями эту тему неоднократно начинал. Но никогда не поддерживали.
Или отмалчивались, или (чаще) бросались "защищать". Только правительство
всегда ругали - "городовые". А так:
- Русский народ хороший, у него песни и пляски. И он многострадальный.
- Да вы не поняли, я же не про то.
- Нет, не надо.
И совершенно не улавливали юмора. Иногда, чувствовалось, даже думали, что я подначиваю. Тут, конечно, вековой инстинкт жизни "в гостях". Хозяева ссорятся, а ты не лезь - всегда виноват будешь.
Но эта воспитанность, доброжелательность, она холодна, и чувствуется, что наплевать им на всё. Чисто инстинктивно наплевать, так как евреи на уровне сознания часто действительно озабочены "судьбами русского народа" и т.д. Им так кажется. Но всегда (прав Достоевский) совершенно незаметно для себя проговариваются. Вот Мандельштам, тонкий стилист, высказался однажды о русских лавочниках:
"Разгорячённые, лукавые, но в подвижной и страстной выразительности все-гда человеческие лица грузинских, армянских и тюркских купцов - но никогда я не видел ничего похожего на ничтожество и однообразие сухаревских торгашей. Это какая-то помесь хорька и человека, подлинно "убогая славянщина". Словно эти хитрые глазки, эти маленькие уши, эти волчьи лбы, этот кустарный румянец на щеку выдавались им всем поровну в свёртках обёрточной бумаги".
Но "лавочники" это ведь народ в квадрате (907), пойти на Сухаревку, и вот он - народ, и ехать никуда не надо. Здесь всё, все типы. И вот целый народ так, оптом... Тут с Мандельштамом сыграл злую шутку другой инстинкт - инстинкт предпринимателя, конкурента. Народ - это там, в деревне, а здесь не народ, а тупые лабазники. "Торгаши". Тоже как бы власть уже. А власть плохая. Пастухи плохие, скот хороший (чужой). Но тут и другое. Просто Мандельштам услышал подобный разговор и решил, что так можно. Это стилизованная цитата из русского разговора.
Мораль. Цитата удивительно сокращает изложение, упрощает его и одновременно облагораживает, даже защищает (ссылкой на авторитет). Цитаты срезают углы повествования, помогают несколько отстраниться от своей мысли и т.д. Но. В конечном счёте все цитаты должны быть заменяемы собственными мыслями и чувствами. Цитата должна быть проверена на прочность возможностью её исключения. Самостоятельного значения она иметь не может и не должна. Иначе всё взорвётся, вырвется из рук. Цикада превратится в цикуту.
Цитата лишь истечение в реальность внутреннего внесловестного опыта. Цитата осуществляется в реальности легче, удобнее и проще. "Туда умного не надо". Чего ломаться, пошлю цитату. Цитата никогда не должна быть в центре. Цитата должна быть на побегушках. Поставлю цикаду, пускай верещит заглушкой, а в это время...
В евреях наиболее открыт национальный фатум. Язык тот же и не заслоняет
суть. Сейчас московский еврей говорит по-русски совсем без акцента. И жесты,
мимика - ещё русского научит. И при этом пугающая непохожесть. Хотя образованнее
русских и мысль сразу схватывают, следят. А вот что за мыслью, что замыслено,
совсем не видят. Или видят, но очень топорно, грубо. Один всё ходил, головой
качал: "Одиноков иезуит; я вот только сейчас иезуитов понял, какие
они". Какой же я иезуит? Я хохотал. Добродушный, добрый человек. И
я очень понимаю Розанова, со слезами на глазах (от смеха) доказывавшего
то же самое. Конечно, есть юродство, есть. Но это совсем не издевательство
и не дьявольская хитрость. Это своеобразная манера общения, смею вас уверить,
максимально доброжелательная и вообще даже ласковая, женская. Так же, как
все эти бесконечные русские людоедские разговоры. Евреи под словом-то и
не видят ничего, живут в слове. А слово у русских лишь верхушка айсберга,
не более. В этом и семейный, домашний характер розановской и вообще русской
речи. В семье слово физиологично и иероглифично. Отца парализованного я
очень хорошо понимал. Даже, может быть, лучше, чем здорового. Его родное
мычание угадывалось и даже предвосхищалось. Может быть, это был период
наибольшей близости к отцу. Другие же, даже родственники, его не понимали,
и приходилось расшифровывать. Как раньше я ненавидел пьяное лепетание отца
и его трезвое похмельное зудение:
- Уроки, учи уроки!
- Да я выучил.
- А ты ещё выучи, соседние параграфы. Я тебе добра хочу. Пошёл бы в школу-то.
- Да сегодня воскресенье.
- А ты всё равно сходи. Ведь двоечник, слабачок. Должен дневать и ночевать
там.
А из больницы выписали меня на две недели дома отдохнуть, пока рука
срастается, он пошёл к главврачу: "примите его снова, у вас режим".
Когда же отца выписали из его больницы, он дома чуть не заплакал. Я ему:
- Что, пап, хорошо в больнице?
- Ой, сынок, плохо. Я домой как в рай приехал, воздухом-то подышать. Как
родился заново.
И отец уже легче стал. Перестал пить, и в нём трезвость помягчела. А когда его уже парализованного привезли - он трезвый говорил, как пьяный. И не было ни пьяного безмыслия, ни озлобленных нотаций. Опять, как ни крути, нравоучительная месть судьбы.
<-- НАЗАД ПО ТЕКСТУ ВПЕРЁД -->