Поэзия есть вид искусства частный, камерный. В эпоху эпическую, так сказать, "вокальную", значение поэзии огромно. Через её мычание и рифмическое заикание прорезается голос нации. Но потом область поэтического творчества катастрофически сужается, даёт относительно вялый "серебряный" всплеск при окончательном переходе к внутренней речи и чтению "про себя" (то есть переходе не просто к сознанию, а к самосознанию), и наконец, превращается в своего рода филологические штудии, расходящиеся тиражом в 200 экз. Классический период поэзии не меркнет никогда, но "вот-поэзия" превращается во вторичную порчу языка, пикантный гнилой сыр. Сказать "я было мыло забыл" - стилистическая ошибка, но наверное рифмы при их извращённой концентрации иногда нужны, нежны, приятны. Плюс речитатив, чечётка шлягеров, нечто слишком примитивное для прозы – речи плавной и культурной.
Здесь мы и подходим к феномену советской поэзии. Разгул поэзии в Советской России (а иначе не скажешь), это следствие поражения интеллектуального и духовного центра нации. От "советской поэзии" конечно следует отличать "при(под)советскую" – осколки рационального и яркого серебряного века, кружащиеся и то затягиваемые вглубь, то отторгаемые месивом и крошевом нового стихотворчества. Ясно, что Гумилёв, Блок, Бунин, Мандельштам, Ахматова, Цветаева к советской поэзии не имеют отношения уже по той простой причине, что в ней напрочь отсутствует многочисленный слой, например, акмеистов второго порядка. Что касается таких людей, как Маяковский или Хармс, то их формалистические штудии как проявление примитиВИЗМА "удачно" совпали с примитиВИЗАЦИЕЙ лексической культуры, и в этом смысле выступили как новый авангард, что является не их виной или заслугой, а "случайностью" (хотя, разумеется, и имеет свою метафизическую подоплёку). Громадный рой михалковых, долматовских и исаковских появился бы и без помощи Хармса, Заболоцкого и Маяковского.
Отсюда неправильный принцип составлявшихся до сих пор антологий советской поэзии. Скорее их можно назвать антисоветскими. Подобные антологии составлялись, во-первых, из обломков чужеродной культуры, советским миром отторгаемой (начиная от принципиального замалчивания и просто неслышания, и кончая прямым убийством поэтов). Во-вторых, туда включались более-менее талантливые подражания русской поэзии, которые можно найти почти у любого плодовитого советского поэта. С равным успехом можно было бы составлять антологию русской поэзии целиком состоящую из стихотворных переводов Гёте, Байрона или Верлена.
Вообще большая, "репрезентативная" антология должна составляться не столько из самых лучших, сколько из самых характерных стихов того или иного автора (что совпадает далеко не всегда). И слепой один раз попадает в цель, так что в графоманских томах графа Хвостова можно набрать 5 – 10 вполне сносных стихов. Но будут ли они характерны и показательны именно для Хвостова? Можно ли будет по ним составить верное представление о том специфическом положении, которое занимал Хвостов среди своих современников?
Это очень важный момент. Поскольку советская поэзия есть продукт распада культуры, то соответственно суть её, её остриё будет проявлено в достижении максимальной степени деградации языка и мысли ("логоса"). Подобная "культура" и может вполне адекватно выражать себя только на уровне чудовищно бездарного, бесформенного стиха. Здесь проявляется её суть. Центр русской советской культуры это именно поэзия, квазиэпос разрушенной эпохи, когда вдруг от самых современных достижений индивидуалистической цивилизации Запада Россия снова перешла к нечленораздельному проговариванию туманных архетипов. Проговариванию тусклому, вторичному, немыслимо деформированному и неестественному, но единственно и возможному на языке принципиально бездарных стихов. Вся советская культура умещается в нескольких десятках стихотворений, или, точнее, стихотворных тем, так как индивидуального творчества на таком уровне сознания уже не существует. Прочее: художественная проза, публицистика, "наука", "философия" - является чем-то вторичным, вымученно интеллектуализированным, а здесь, в поэзии, культура говорит сама. Слушайте и услышите. Через бля-мля, предблевотное лепетание отравленного мозга выражено железное КРЕДО, причём гораздо полнее, чем в самом толстом советском учебнике по истории, политэкономии или философии. Там - абстрактные, невыносимо стёртые штампы "внутреннего распорядка", здесь - интимное ночное "бухтение" на нарах, через терпкую барачную вонь, через облако махры: смачное, матёрое, матерное.
Разумеется, "всему этому" присущ непередаваемый комизм. Имманентным свойством комизма является узнаваемость, поэтому в любой масштабной вторичности присутствует элемент пародии. Да, чрезвычайно смешон возникший в ХХ веке "как бы эпос" Микулы Селяниновича или ранних христиан, и особенно смешон он своей серьёзностью, или почти серьёзностью (что ещё серьёзней, так как свидетельствует о серьёзности, УГРОЖАЮЩЕЙ серьёзности самой "среды обитания" – мира, продуцирующего о себе безумные в своей интимности фантазии). Но, осознавая этот комизм (а эмоциональным результатом осознания комизма является смех), следует учитывать, что смех этот есть прежде всего смех над самим собой, собственной безнадёжно испорченной судьбой.
Сознательно я не ставил перед собой цели составления подобной антологии. Это произошло само собой. Мой отец на протяжении 15 лет (с конца 40-х по начало 60-х) собирал библиотеку советской поэзии. Потом он это дело забросил, стал сильно пить и умер от рака, прожив всего 50 лет. Психологически мне было очень трудно выбросить 500-600 книг, книг никому не нужных, никчёмных, загромождавших полки, но как-то мистически связанных с отцовской жизнью, такой же, в общем, никчёмной и всем мешавшей. И я решил, по крайней мере, оставить книги с дарственными надписями авторов и с многочисленными отцовскими пометками. Вот здесь, выуживая их из общей массы, я стал всё более внимательно вчитываться и даже вырывать для смеха наиболее понравившееся. Постепенно на столе накопилась целая кипа вырванных листков. Прочитав её подряд, я понял, что тут просто и в то же время полно и ярко дана суть советского мира, и, что самое страшное, я вдруг впервые ощутил тот слепящий ветер, который дул отцу в глаза всю жизнь и во многом и свёл его в могилу.
Ошибка отца, человека внутренне серьёзного и наивного, заключалась в том, что он попытался построить свою жизнь из ничего, из ветра, и пустил на ветер то немногое, что у него ещё оставалось после 30-х и 40-х. Слабый, отзывчивый человек, он так до конца и не стал взрослым, ответил на жизненный вызов по-детски закрыв глаза, и свалился в придорожную канаву, разбив себе череп о кстати подвернувшийся булыжник.
Составляя эту книгу, я испытывал странное чувство смеха, горечи, душевного опустошения и ощущения собственного ничтожества. И в то же время такое же странное чувства долга, который я выполнял по отношению к своему отцу, родившемуся в 1924 и умершему в 1977.
Дмитрий Галковский
30.03.1989 г.